Покупала мотками пряжу, носки связать к холодам, – Амнон растягивал пряжу на руках, она сматывала, коленями в колени, глазами в глаза, нить связывала их, зримая и незримая. Ей бы теперь под ту обложку, где сплетенье рук, призывы губ, доверчивая открытость тела, влекущего издавна.
– Облегчи, – шептала к ночи. – Ну же…
Он облегчал к обоюдному согласию.
Из дома выезжали не часто, не было на то охоты, да и хозяйство требовало присмотра. Уважали хоровое пение с неуемной затейницей на экране, подпевали, взявшись за руки: «Спасибо Тебе за свет в глазах, за друга и смех ребенка, за всё, что нам дал…»
– Человеку требуется признание, – повторял Амнон. – По его заслугам.
Были они налицо, их заслуги: дом, хозяйство, авокадо на ветвях. Пожить бы еще коленями в колени, но Амнон заболел, всё потихоньку захирело, покосилось, усохло; листва осыпалась без полива, с поливом осыпалась тоже…
Амнона похоронили на сельском кладбище.
Возле цитрусовых насаждений, устилающих по весне лепестками.
На камне пометили по его желанию: «Амнон, муж Ривки».
Дом остался без хозяина, тихий, задумчивый, погруженный в невеселые думы; поскрипывал по ночам, поскуливал, чётками перебирал воспоминания. Готовила на завтрак овсяную кашу на молоке по издавна заведенному порядку, ставила на стол к его месту, ложку пододвигала.
– Господи, – молила, – приветь меня тоже! Подам Амнону чистое полотенце, отереть пот с лица, сварю для него кашу, и мы наработаемся у Тебя, наговоримся, надышимся, – допусти, Господи…
Сношенные чаяния. Истаявшие намерения. Еда стала пресной, окружение безликим, интересы подернулись ряской, без родника на дне и кувшинки на плаву, тешащей взор. Радость ушла с Амноном, утратилась способность удивляться; Ривка переехала в город, а тут рассветы запаздывают, дожди утекают ручьями через сточные решетки, не оросив поля, обездоленная почва закатана черным панцирем, – «Нет, ребята, не прокормиться на асфальте…»
– Хочу в Галилею, – вздыхает Ривка, – к Амнону. Который заждался…
…там, в Галилее, туманы обвисают до крыш, градины скачут по черепице, стынет вода под льдистой коркой, стекленеют лепестки роз и седеют травы, косматое облако с темным обводом ложится на гору Хермон. Снег опадает в Галилее, околдованный притяжением к земле, пышными, приметными хлопьями, из которых хочется свить нити, соткать ткани, пошить свадебные наряды, – видения осаждают палату, в которой не схорониться, не забыться без возврата во снах…
Подступит день, и Ривку поднимут с постели, облачат в нарядное платье, усадят в кресло. Арик приедет с женой, с Рони, и она не захочет, чтобы внук запомнил бабушку беспомощной.
У Рони ожидается бармицва, но Ривку не повезут на торжество, слишком уж хлопотно, а она, гордая, не попросит. Но напоследок… Напоследок пожелает выслушать его выступление в синагоге.
– Недельный раздел «Ваишлах», – с выражением скажет Рони. – Могу наизусть.
– Наизусть, – попросит Ривка.
Станет выпевать:
– «И двинулись они из Бейт-Эля, и было некоторое расстояние до Эфрата, Рахель родила, и роды ее были трудные. И когда она напрягалась при родах, повитуха сказала ей: ”Не бойся, еще тебе сын”. А когда душа ее покидала, назвала сына именем Бен-Они, а отец назвал его Биньямин. И умерла Рахель, и была погребена по пути в Эфрат, он же Бейт-Лехем…»
– Хватит, – оборвет невестка.
Но Рони дополнит:
– «И поставил Яаков памятник над могилой ее, надгробный памятник Рахели до сего дня…»
Ривка прольет слезу, оплакивая себя и Рахель.
– Всё, – скажет, – теперь я готова. Быть тому.
Сон навестит щедрым подарком, легкий, нежданный. Примет в свои ладони, понесет бережно к Амнону, к силе его, неутомимости, к чистоте помыслов и затяжной работе, от которой ныли руки, веселела душа, к холоду зимних ночей, теплоте их близости…
– Арик, – скажет перед уходом, – научу тебя варить кашу.
– Кашу... – фыркнет его жена. – Понадобится, сама сварю.
Хвала детям, которые досматривают стариков своих до ухода, – низкий за это поклон. Соседки удивятся: «Она же хотела в Галилее. Рядом с Амноном». – «Чего уж теперь… И не близко». Даже на камне не пометят: «Ривка, жена Амнона».
Неразлучные Ривка и Амнон, которые жили вместе, коленями в колени, а похоронены отдельно, на расстоянии, – они из романа «Может, оно и так…». Сказано: «Бог сбрасывает в океан сорок пять потоков слез, которые заставляют мир содрогаться». Весомая Его слезинка – по Ривке с Амноном.
«Хотел написать как можно лучше, но не сумел, не справился с этим. Потому что состарился и устал, и перестал быть ребенком. Но ты сможешь узнать мир лучше меня и сделать так, как надо».
Януш Корчак.
Куда денут старые, послужившие на совесть диван, стол и кровать, обтертые спинами, обтроганные руками, обласканные взглядами, обогретые объятиями Ривки-Амнона? Мебель отдадут за малые шекели арабу-перекупщику, который кружит по улицам на ободранном грузовичке, кричит на идише: «Алте захн! Алте захн!..», что прежде означало «Старье берём!».