Возвращается с кладбища Фрида, от папы Талалая, воспоминанием застланы глаза. Пролетают стайкой, черными птицами на ветру, часто перебирая ногами, перекликиваясь на ходу, – и Вова-хасид среди них. Парикмахер Сорокер, инженер Макарон, Любочка Усталло и ее блондинчик хоронятся от глаз, себя не выказывая.
– У выходцев из ваших краев, – удивляются психологи, – неясные нам настроения и психозы.
– К примеру?
– Примеров полно, объяснений мало.
Предлагаешь:
– Отметьте еще один. Давно не встречал никого на вокзале. Не высматривал в вагонах родные лица, меня не высматривал никто. Тут и ехать-то некуда. Не успел войти – выходи.
– Ну, – говорят психологи. – Можно их понять?..
…видение наплывает по порыжелым рельсам, неспешно, неотвратимо, пригородным составом с немощным паровичком, где молочницы гремят бидонами по душным вагонам, молодняк подпугивает в тамбуре, дерзостно сплевывая под ноги, гнусавит под гармошку стародавний пропойца на деревянной ноге, вымаливая подаяние горестным песнопением: «Я был батальонный разведчик, а он писаришка штабной. Я был за Россию ответчик…»
Вагоны укатываются за поворот, не удержать. Ты бежишь следом по шпалам – вспрыгнуть на подножку своей юности, но сон утекает, пыхая паром, песня утекает в угольном дыму, под лязг буферов, нестерпимую фистулу паровозного гудка: «…а он жил… с моею… же-е… ноо-ой…»
Не твоя остановка там, в отдалении, на затерянной платформой в березняке, не тебе сходить на ней под комариный стон и приветственные вопли незабвенного друга, – они все теперь незабвенные, кого ни позови; и эха нет, нет эха во снах, поезд уходит, пощелкивая по стыкам, затихая на закруглении рельс: «Ах, Кла-ва, лю-би-мая Кла-ва…»
Балки под ногами.
Стропила над головой.
Духота перегретой пыли.
Чердак, огромный, раскидистый, уводит в пугающую глубину. Где песок в ящиках‚ вода в бочках‚ лопаты с щипцами с военной поры‚ тушить вражеские зажигалки‚ – ты заблудился окончательно‚ высматривая утерянное, и незаметно пересек кордоны.
Столб стоит пограничный.
Старик в тулупе.
Берданка подпирает сзади, чтобы не опрокинулся.
Он плачет от обиды, ветхий старик, слезы стекают в валенки.
– Ходят, – постанывает. – Пересекают-нарушают. Им и граница не граница.
– Теперь, – отвечаешь. – Можно.
– Можно-то можно, – подхихикивает среди плача. – Есть и у меня законное мечтание. Пристрелить парочку.
– А вы, – спрашиваешь, – с чьей стороны? Наш или ихний?
– Пристрелю, а там разбирайтесь. Я выехал по принципиальным соображениям.
Стращает, затвор передернув:
– На нас обязанность. Внести единомыслие в здешнее безобразие.
И ты двигаешься дальше.
Навстречу шагает Абарбарчук, мой герой, из другой совсем книги. Дюжий, ражий, нос наперевес, с коробом на спине, складным столиком под мышкой.
– Купите, – предлагает негромко, глядит мудро, улыбчиво. – Со скидкой.
Он носился на виллисе, бравый капитан Абарбарчук, по завоеванной Германии, а после войны гражданка, поиски работы, неприкаянные друзья с пугаными глазами, бесконечное до озноба – кос-мо-по-ли-тизм. И танком проутюжила его эпоха.
– Кто вы теперь? – спрашиваешь. – Поставщик нестандартных лифчиков?
– Продавец эмоций, – отвечает неспешно и раскладывает свой товар. – Эмоций выехавшей народности.
– Какая вам корысть?
– Комиссионные, – говорит. – С которых не ожиреешь. Вам весело, и мне чуточку веселья. Вам грустно, и мне толику грусти.
– Осталось? – интересуешься. – У вас осталось?
– От такого народа, чтобы не остаться?
Стоишь возле него.
Сомневаешься.
– Радости, – просишь. – И побольше.
Руку суёт в короб, роется старательно:
– Радости не советую.
– Наслаждение.
Вздыхает:
– Наслаждение с просроченным сроком годности.
– Месть. И побыстрее!
– Не смешите меня, – говорит Абарбарчук. – Откуда? Возьмите сочувствие.
– У самого полно… Ужас есть?
– Ужас есть. Поштучно и на вес.
– Легкомыслие?
– Со скидкой.
– Мечтание?
– Бывшее в употреблении.
– Что же мы? – говоришь. – Не накопили?
– Накопили, – отвечает. – Да всё перемешано. Ликование с сожалением. Упоение с робостью. Блаженство с раскаянием.
– А в коробке? Перевязано ленточкой.
– Нейтральные эмоции. Подарочный набор. Удивление. Безразличие. Спокойно-созерцательное настроение.
– Этого мне! И побольше. Спокойно-созерцательного!
Хватаешь в охапку. Прижимаешь к груди. Шагаешь в конец чердака, в самый его тупик. Встаешь у окна, лбом в оплывшее стекло: глядеть – не переглядеть. Безразличный. Спокойно-созерцательный. На чердаке возможно.
Смотрит оттуда, сощурившись, вернувшийся представитель выехавшей народности, губу кусает в раздражении.
– Есть у меня мечтание. Чтобы вас не было, земли не было, страны вашей.
– Тебе-то что? Ты же вернулся.
– А чтоб не царапало.
Она ходит по чердаку гордо, независимо, на груди чугунная табличка «Охраняется государством». И что-то буковками помельче.
– Эй, – говорят. – Чего там написано?
– Обижать и уничтожать запрещается, – с готовностью откликается старая хулиганка Фогель. – Нарушение карается по закону. Пусть будет. Умному намек, дураку кулак.
– Всё-то вы, евреи, выдрючиваетесь. Вы больные. Вы параноики. Травмированы катастрофой и не можете вылечиться.