Детская, собственно, даже две — на втором этаже. Детей он старательно прячет от нас. Ни разу не показывал нам их фотографий, ни разу не приводил на елку, в гости к Деду Морозу, хотя сам же его изображает. Может, неловко: самому под шестьдесят, а дети маленькие? Причина может быть и проще: дети — это дурной тон. У Кошляка же манеры английского лорда. Его дом — его крепость. За живой изгородью и высокими туями царит совсем другой мир, недоступный чужому глазу, непостижимый для понимания посторонних.
Раух вливает в себя еще рюмку и встает. Театральным жестом вынимает из кармана надгробную речь и начинает читать:
«Уважаемые товарищи, пришедшие проститься с нашим дорогим директором! Дорогие друзья! Мы провожаем сегодня в последний путь нашего дорогого и незабвенного директора, нашего любимого Венделя Страку, который так внезапно и так жестоко покинул нас…»
Кошляк вырывает у него аккуратно сложенные четвертушки, быстрым движением сминает их в комок и бросает в пепельницу. Затем, поднеся к комку горящую спичку, сосредоточенно наблюдает, как пламя, вспыхнув, не спеша и словно нехотя проникает в изгибы бумаги, совсем недавно представлявшей собой трогательную прощальную речь.
— Ты… — Раух смотрит на него с отчаянием и чуть не плачет, будто ребенок, оставшийся без любимой игрушки. — Зачем?.. Зачем ты это сделал?
В пепельнице пылает вечный огонь.
— Адам… Я тебе этого не прощу… Я никогда тебе этого не прощу.
Раух падает назад в кресло и закрывает глаза. Кто его знает, спит ли он, во всяком случае, больше он уже ничего не говорит.
5
По календарю был всего лишь май, но лето напористо вступало в свои права. Утра были ясные и солнечные, тем не менее, когда я выходил из своей квартиры на седьмом этаже панельной башни, меня охватывала легкая дрожь, лоб покрывался испариной, а зубы стучали от озноба. Такое лихорадочное состояние бывало у меня и прежде. Заболел я, что ли? Надо бы сходить к врачу. Я с трудом засыпал, причем только под утро, а всю ночь лежал без сна, прислушиваясь в темноте к дыханию Жофи. Смотрел на светящийся циферблат маленького дорожного будильника и считал, сколько вдохов делает Жофи в минуту. Их число колебалось с какой-то закономерностью, и я придумывал себе теорию о том, как сменяются ее сны. Жофи никогда не рассказывала их мне, но я был более чем уверен, что неумолимая смена декораций в ее сновидениях происходит в совершенно точные моменты: сначала дыхание замедляется, затем она начинает дышать все чаще, чуть ли не судорожно, и я знаю — сейчас во сне произойдет катастрофа!
Видеть сны, мечтать — какая это радость! Сам я в последнее время перестал мечтать. Однако я нередко вызываю в своем воображении картины минувшего когда-то давно; вот они сдвинулись с места и возносятся в воздух, будто предметы, на которые не распространяется земное притяжение. Мне хочется все понять, но я убеждаюсь, что понимаю в происходящем все меньше. И еще ловлю себя на мысли, что часто обращаюсь к прошлому. Говорят, это признак старения. Где-то, в давних временах, остался мир благородных идеалов, грандиозных планов. Оттуда, из тех времен, исходит моя беспредельная уверенность, что я переверну мир. Все-таки я еще живу этими далекими временами и ревниво оберегаю их от действительности. Тачка, в которой я вожу гравий к бетономешалке, становится все легче. Потому что, если ты убежден, что с каждой лопатой бетона приближаешься к цели, даже бетон кажется на таким уж тяжелым. Тут протянется туннель, со стен которого еще долгие годы будет капать твой пот. И вот однажды ты поедешь по нему в скором поезде, и твои попутчики захотят поскорее закрыть окно в купе. Тогда ты вопреки всем предписаниям пойдешь и откроешь окно в коридоре, где никого нет, и высунешься из него. Но тут оглушительный грохот несущегося на всех парах поезда и резкий встречный поток воздуха быстро возвратят тебя к действительности. Ты поспешишь, втянув голову в плечи, закрыть окно и увидишь перед собой всего лишь грязное оконное стекло. Иллюзии. Надежды. И все же моя надежда еще жива — это убежденность, что так чувствую не я один. И даже в эту бессонную ночь я не одинокий пешеход, который слышит лишь собственные шаги. У меня страстное желание взбунтоваться, закричать, как закричал вчера на Борко вахтер Френкель, когда председатель завкома подсунул ему, чтоб тот подписал, какую-то резолюцию:
— Пошел ты с этим куда подальше! С… я хотел на твою ахинею!
Но может ли позволить себе подобный выпад руководящий работник? Имеет ли право вести себя так человек с высшим образованием, от которого окружающие вправе ожидать, что при любых обстоятельствах он будет держаться заодно со всеми, а это значит — разумно, приноравливаясь к остальным, подчиняясь стадному чувству?