Похороны прошли точно в соответствии со сценарием. Обе речи произвели неотразимое впечатление и вызвали слезы. Раух и Кошляк обменялись рукопожатием и поздравили друг друга. Потом Раух дал могильщикам на бутылку. Вчера днем они битый час придумывали, как возместить этот незаприходованный расход. Наконец порешили на том, что Ренате выдадут вспомоществование, и тут же забрали его у нее. Рената — человек понимающий, она принесла эту жертву без колебаний.
— Только не воображайте, что я стану платить профвзносы с этой суммы, — деловито заявила она, и Раух уверил ее, что обо всем договорился с председателем завкома Борко.
Борко возил директора, он же чинил машину Рауха.
Сейчас мы втроем едем с кладбища. Борко из принципа носится по городу со скоростью 80 километров.
— У меня есть на это разрешение. — И он щерит пломбированные зубы.
На перекрестках он тормозит в последнюю секунду. Если не держаться, можно остаться без зубов. Борко неразговорчив, у него неподвижное, будто из жести, лицо. Оживляется оно лишь при виде знакомых регулировщиков. Тогда он легонько сигналит и отдает честь двумя пальцами.
— Домой? — обращается он к Кошляку, сидящему возле него.
— Ко мне. — Машина круто берет вправо, и Кошляк многозначительно добавляет: — У меня дома непочатый «Джонни Уокер». Надо ж и помянуть.
Мы с Раухом не возражаем. День такой, что просто так разойтись нельзя. Все мы ощущаем невыносимую усталость. Ноги у меня гудят, словно после длительного пешего перехода. Горло пересохло, в висках стучит. Как будто я только что пробежал бесконечную марафонскую дистанцию. У финиша я один, потный и грязный; вокруг меня открытое пространство, но никто меня не встречает. Ровное, как ладонь, пространство, и только два шеста, между которыми натянут плакат с надписью:
— У меня испорчен водопровод, так что умыться, к сожалению, нельзя.
Это голос Кошляка, который с сосредоточенностью хронометриста следит за показателем скорости.
— Тогда буду ходить грязный. Иногда хочется побыть грязным.
Виктор Раух тоже добежал и теперь пыхтит рядом на сиденье, которое попеременно превращается то в деревянную, то в каменную скамью, а то в обтянутое клеенкой сиденье, на которое наброшено темно-синее покрывало.
— Второй день мою руки минералкой.
— Я бы ни за что не стал так жить, — говорит Раух. — Это ужасно — то и дело все чинить самому.
— Нет, не скажи. А ощущение свободы, вольной воли!
И Кошляк машет руками, будто птица крыльями, собираясь взлететь.
Мы стоим перед домом Кошляка. Это старая роскошная вилла, окруженная живой изгородью и затененная двумя туями.
— Когда имеешь собственный дом, — продолжает Кошляк, — можно позволить себе все на свете.
Мы отпускаем Борко, и Кошляк ведет нас по дорожке, посыпанной гравием. Гравий хрустит, скрипит, как январский снег. Я знаю, что Кошляку вилла досталась дуриком. Не у всякого из нас есть бездетный дядя-архитектор, к тому же состоятельный. В свое время у Кошляка из-за этого родственника были какие-то осложнения с отделом кадров. Но дядюшка вот уже десять лет как приказал долго жить, и Кошляк сполна наслаждается всеми унаследованными благами.
— Содержание дома обходится недешево, — говорит Раух. — И кто нынче станет возиться с таким садом?
Кошляк — страстный садовник. Субботы и воскресенья он проводит, скрючившись над клумбами тюльпанов и георгинов. В его царство никто не смеет ступить. Даже собственные дети. От них он загородил клумбы проволокой. В распоряжении детей лишь песочница и качели, которые тоже обнесены проволокой, к ним ведет дорожка, выложенная плиткой. По гравию разрешается ходить только гостям, а семья пользуется мощеной дорожкой, огибающей тую возле песочницы.
Когда мы приближаемся к дому, Кошляк берет стоящие у ограды грабли, возвращается к калитке и заравнивает наши следы. Гравий снова сверкает, как хрусталь, слепя глаза.
— Не откладывай на завтра то, что можешь сделать сегодня, — произносит Кошляк. — Вот и весь мой секрет.
Меня это начинает потихоньку раздражать; зря я согласился на приглашение. Жофи, правда, я предупредил, что вернусь с похорон неизвестно когда, но не она меня беспокоит. Если Жофи не сидит над своими «ерами», то наверняка переводит шерсть. Я тщетно убеждаю ее бросить это занятие, она явно ни за что на свете не научится вязать. Когда у Жофи не получился ни свитер, ни шапка, она принялась за шарфы. Невероятно длинные, узкие, ни на что не годные шарфы, и стоит грянуть холодам, как мы с ней начинаем препираться, потому что она упорно навязывает мне свои изделия, напоминающие рыбацкие сети и совершенно не греющие.
У Адама Кошляка образцовая семья. Супруга встречает нас в халате и предлагает приготовить кофе на минеральной воде.
— Мне некрепкий, пани Эржика.
— Я ваш вкус знаю, пан заместитель.
Эржика уходит на кухню, а Кошляк усаживает нас в глубокие кресла в комнате. Кресла стоят полукругом перед камином; над камином — целый арсенал старых сабель. На дворе начало весны, но непривычно тепло, отчего интерьер с камином выглядит по-дурацки бессмысленно.