Ее тревожили эти размышления о ранней смерти, но радовало то, что в новой, четвертой, книге не было столь пугающих описаний страданий. Однако эти ее сугубо женские тревоги и радости уступали место восхищению его стихом, его даром. Откуда, правда, он берет эти созвучия? Как они рождаются в его душе, в его уме? Как будто для него естественнее говорить стихами, чем прозой! Нет, он определенно любимец муз, может быть даже… полубог! Он, такой родной и близкий, ее Марк, которого она знает и любит со всеми его слабостями, подчас совсем детскими и забавными, как, например, его мальчишеское пристрастие к каленым орехам или неизжитая привычка грызть ногти, – но в котором всегда остается какая-то непостижимая загадка…
Следующим ударом стала для них отставка Сенеки. После смерти Бурра было уже ясно, что она не заставит себя долго ждать. У Нерона появились новые приближенные, наиболее видное место среди которых занимал сменивший Бурра на посту префекта преторианцев Софоний Тигеллин, человек темного происхождения, уже немолодой, но не уступавший распутным юнцам в тяге к самому гнусному разврату. Эти новые любимцы внушали цезарю, что Сенека лишь прикрывается маской стоического философа, на самом же деле одержим страстью к наживе, что именно непомерные проценты, которыми философ обложил Британию, привели к восстанию в этой стране, что богатством своим он превосходит самого принцепса и к тому же стремится затмить его в поэтической славе, ибо, не довольствуясь сочинением философских трактатов, все чаще пишет стихи.
Узнав о таких обвинениях против себя, а также заметив, что цезарь стал все настойчивее избегать его общества, Сенека добился личного приема и сам попросил бывшего воспитанника отпустить его на покой, оставив ему немногое для достойной и безбедной жизни, излишками же его имущества распорядиться по своему усмотрению. Нерон ответил притворно-благосклонной речью, заверив наставника, что отнюдь не считает его богатство чрезмерным и не видит причин для его сокращения. Обменявшись такими любезностями, они расстались с видимостью былой приязни, однако к прежнему образу жизни Сенека не вернулся и удалился в свое небольшое поместье в двух милях от Рима. Перед отъездом он навестил племянника в его доме.
Как обычно, философ казался бодрым. Только несколько излишняя напористость его речи и небывалая откровенность выдавали его глубокое волнение.
– Ну что ж, дети мои! У меня на старости лет начинается новая жизнь, – сказал он с усмешкой, усевшись в предложенное ему кресло. – Наверное, оно и к лучшему. Я давно мечтал об ученом досуге – теперь остаток моей жизни будет посвящен ему. Моя Паулина останется довольна: наконец-то я смогу уделять ей достаточно внимания. И буду рад видеть вас обоих у себя в гостях. Помнишь, Марк, как мы с тобой в прежние годы говорили о небесных явлениях? Я показывал тебе созвездия, рассказывал, как каждое из них называется и почему… Полла, ты не поверишь, но я помню твоего мужа и певца фарсальской битвы еще младенцем с первыми зубками – тебе, Марк, не было и года, когда тебя привезли сюда из Испании. Младенцы – они, конечно, все одинаковы, но ты, казалось, отличался от всех: ты был уже таким смышленым! С каким интересом мы тогда наблюдали за твоими первыми шагами, первыми словами… Это было горестное для нас время, когда у нас один за другим умирали дети, поэтому твоя жизнерадостность нас особенно восхищала.
Полла, слушая его, умиленно заулыбалась, Лукан же недовольно нахмурился.