– Марк, дружочек, прошу тебя, будь осмотрителен! Ты привык быть под моей защитой. Может быть, ты сам этого не сознавал, но сколько раз я сглаживал острые углы не только твоих неосторожных слов, но и твоего вызывающего молчания! Теперь этого не будет! При всем желании я не смогу помочь тебе. Ты, мой милый, когда-нибудь задумывался, что о тебе говорят люди? Тебя считают несносным гордецом, невежливым, дурно воспитанным, неблагодарным мальчишкой. Поверь, я говорю это не для того, чтобы тебя обидеть! Я знаю твою простую, искреннюю душу и люблю ее. Но порадей о том, чтобы ее узнали и другие. Хотя бы иногда смотри на себя со стороны! И прежде чем сказать что-то цезарю, считай хотя бы до десяти или молись богине мира.
После этого он подошел к Полле и положил ей руку на плечо:
– Полла, деточка, позаботься и ты о том, чтобы отношение к твоему мужу и к тебе немного изменилось. Не будь такой нелюдимкой, не живи, словно в заточении, появляйся иногда в обществе, хотя бы там, где это заведомо ничем не грозит. Избегать опасного правителя – правильно, но делать это надо незаметно.
Дав племяннику с женой такое напутствие, старый философ отправился к себе в пригородное поместье – и в новую жизнь.
Несмотря на явные предвестия, беда пришла, как всегда, внезапно. Четвертая книга «Фарсалии» была закончена, и Лукан уже намеревался издавать ее, как вдруг Нерон вызвал его к себе для разговора. Идя на встречу с цезарем, Лукан даже не подозревал, что речь пойдет о поэме.
Полла хорошо запомнила тот жаркий сентябрьский день. Собираясь на Палатин, Лукан обещал вернуться только к вечеру, потому что после разговора с цезарем хотел зайти к книготорговцу, чтобы договориться об издании четвертой книги; и она не ждала его раньше, а потому решила заняться собой и беспечно примеряла новые наряды и украшения, мирно обдумывая, выбрать ли ей для посещения цирка смарагдово-зеленое платье и ожерелье со смарагдами, а для театра – шафранное платье и ожерелье со «слезами Гелиад», прозрачными капельками янтаря, или же оставить одно из них, а может быть и оба, для дружеских собраний в своем доме, а на выход заказать что-нибудь еще.
Она как раз сняла шафранное платье и только накинула смарагдовое, когда к ней в комнату влетела запыхавшаяся служанка, крича:
– Госпожа! Господин наш Марк вернулся! Он вне себя от ярости! Что-то случилось!
Наскоро подпоясавшись первым попавшимся под руку поясом, Полла бегом побежала в атрий, где обычно встречала мужа, но Лукан, не задерживаясь в нем, уже скрылся в глубине дома. Полла не сразу нашла его, а найдя, обомлела: она увидела, что он бьет кулаками в стену и исступленно твердит что-то невнятное. Удары были такой силы, что она испугалась, как бы он не переломал себе пальцы. Вспышек его ярости она уже давно не боялась, а потому решительно бросилась к нему, повисла у него на шее. Слуги помогли ей оттащить его от стены и усадить в первое попавшееся кресло. Его всего трясло, говорить он был не в состоянии, долго не мог сделать даже глотка воды – его зубы стучали о край поднесенной серебряной чаши, вода плескалась, не попадая в рот.
– Он… запретил мне… издавать… «Фарсалию»! – Наконец прерывающимся голосом проговорил поэт, задыхаясь от возмущения. – Вообще… запретил… ей… быть! Велел… сочинять… фабулы для пантомим!
Далее последовала площадная брань, какой Полла не слышала от мужа никогда. Время шло, а он никак не мог прийти в себя. Она думала, что лучше бы уж он немужественно плакал, но нет, глаза его были сухи! Она срочно позвала домашнего врача, вольноотпущенника Аннея Спевсиппа. Спевсипп, немногословный, средних лет грек, давно живший в семье Лукана и считавшийся доверенным лицом[111]
, распознав у поэта приступ меланхолии, не мог посоветовать иного средства, кроме белой чемерицы, которую называют лекарством от безумия.Когда Лукан обрел наконец дар речи, он сбивчиво рассказал, что Нерон объяснил свой запрет тем, что поэма слишком несовершенна для столь важной темы (в обосновании такой оценки просматривалось суждение Петрония) и что молодому поэту еще надо многому учиться и будет хорошо, если он пока займется сочинением пантомим для дворцовых представлений. Выступать с публичными речами в качестве защитника ему теперь тоже было нельзя. Но хуже всего было то, что Нерон запретил Лукану даже держать дома раба-нотария для переписывания своих сочинений, тут же заявив, что покупает его нотария Динократа за назначенную им же цену – весьма высокую. Диктовать пантомимы и другие сочинения, если таковые будут появляться, Лукан мог только во дворце одному из нотариев самого Нерона.
– Он еще уверял меня в своей дружбе и своем великодушии, говоря, что даже не требует изъятия и сожжения уже изданных книг! И, кстати, ненавязчиво напомнил мне, что я живу в подаренном им доме! Пропади он пропадом! Надо бы куда-то переселиться…