– Видишь ли, друг мой, – медленно произнес Сенека, потирая лоб. – Ты говоришь о том, что до порога. А я о том, что за ним. Это разные вещи.
– Но ведь, как бы мы сейчас ни спорили, что будет за порогом, каждый узнает только сам. Так что этот разговор бесполезен.
Отвлекшись от их спора, Полла взглянула на Лукана, до сих пор не проронившего ни слова. Он стоял, вцепившись в столик для чтения, замечания слушал безучастно, лицо его было бледно, как полотно. Полле показалось, что он вот-вот потеряет сознание, и она, сорвавшись с места, устремилась к нему. Ее движение привлекло внимание.
– Боюсь, что наш поэт нездоров, – понизив голос, произнес Петроний. – В таком случае приношу извинения за неуместные замечания. Давайте на этом закончим. Не обижайся, дорогой Лукан! И не принимай ничьи слова так близко к сердцу! Спорят о том, что достойно стать предметом спора, оспаривают то, что интересно. Я надеюсь, у нас будет еще не один случай поговорить о твоем творении серьезно.
Он поднялся со своего кресла и пошел прочь по узорному мрамору зала – стройный, изысканный, благоухающий киннамоном, безупречно неся свою тогу и поблескивая сардониксом на указательном пальце правой руки. Нет, неспроста его называли арбитром изящества!
Обморок, как оказалось, Лукану не грозил, но поэт пребывал в состоянии глубокого душевного потрясения.
– Ну что с тобой такое? – с нескрываемой укоризной спросил Сенека, подходя к племяннику. – Держись, мой мальчик, не раскисай! Пока еще ничего страшного не произошло. Учись держать удар, а то ты слишком избалован успехом.
И, резко повернувшись, направился прочь.
– Не огорчайся! – сочувственно произнес Галлион, устремляясь вслед за братом.
Фабий и Полла повели Лукана прочь из дворца. Он брел, как будто ослепший и оглохший, не разбирая пути и ничего не говоря. Когда они выбрались из дворцового лабиринта, солнце уже садилось, золотя прощальным светом Капитолий.
Лектика ожидала у выхода. Фабий, посадив их в лектику, сунул в руки Поллы письменную дощечку, шепнув: «Прочитайте это оба и не расстраивайтесь!»
Только за пределами дворца Полла решилась прочесть то, что он дал, с трудом разбирая буквы в сгущающихся сумерках. Но там было всего две неполных гекзаметрических строчки:
– Что это? – спросила она.
– Это Персий написал. И он прав! Так оно и есть! – ответил Лукан без улыбки, впервые нарушая молчание. И тут же продолжил с отчаянием в голосе. – Полла, ну скажи, как это назвать? Как такое было возможно? Это же откровенное издевательство! Не рассылал он никому никаких приглашений! И я уверен, что никаких неотложных дел у него не было! Он просто решил показать мне, что я ничтожество!
– Тебе не кажется, что он мстит нам обоим за «Безумного Геркулеса»?
Лукан так и ахнул:
– Но как же можно сравнивать? Ты была беременна, тебе стало плохо, только поэтому я решился уйти. Я предполагал, что он обидится, но никак не думал, что он настолько злопамятен и настолько мелочен!
– Выходит, ты приписывал ему чрезмерное великодушие. Кроме того, помнишь, тот же Персий говорил, что чем лучше ты будешь писать, тем больше будет недовольство цезаря. Видимо, так оно и есть.
– Да, ну конечно! Он завидует мне! Почему Дедал сбросил со стены Тала? Из зависти! – Лукан наконец вышел из оцепенения и вслед за этими словами начал извергать проклятия, так что Полла лишь порадовалась, что он так долго молчал до этого, и только заклинала его говорить потише.
По возвращении домой она заставила мужа выпить гемину[109]
несмешанного вина с толченым корнем тимьяна, что считалось действенным средством от печали, и уложила спать в надежде, что завтрашний день принесет нечто лучшее.3
Огорчение от неудачных рецитаций понемногу забылось, и Лукан с удвоенным рвением взялся за продолжение поэмы. И вновь в тиши библиотеки Полла внимала его чтению: