– Нет, вот вы толкуете о Боге… – подхватил с жаром Белецкий, – но все-таки это варварство…
– Что? – спросил Густомесов.
– А вот то, что мы сейчас видим. Мне, знаете, нет особенного дела до того, есть Бог или нет Его, ужасно суеверие или не ужасно. Я вижу, что разрушается архитектурный памятник, и мне больно.
– Ах, вот что! – рассмеялся опять Густомесов. – Ну, ведь вы и сами зодчий!
– Да не в этом дело… – досадливо поморщился Белецкий. – Зодчий я или не зодчий, а я прежде всего, говоря вашим языком, образованный человек, и я не могу спокойно смотреть на разрушение памятников нашей культуры. Помню, взрывали в Москве храм Христа, и – верите ли – я чуть не разрыдался… Да-с, чуть не разрыдался, хотя лично мне этот храм как архитектурное сооружение не особенно-то и нравился: что-то громадное и довольно нелепое. Но все-таки монументальный памятник, фрески Васнецова. Ведь они погибли, фрески-то эти. А знаете ли вы, – оживился Белецкий, – что вот эта деревянная церквушка, которую ломают, изумительный образец церковного зодчества середины прошлого столетия? Взгляните на пилястры! Взгляните на окна!
– Ну вот, опять в вас архитектор заговорил… – шутливо отмахнулся Густомесов. – Впрочем, вы правы – варварство! – и, понижая голос, добавил, настороженно оглядываясь: – Да ведь уж двадцать лет это… варварство. Пора привыкать, Николай Иванович…
Белецкий ничего не ответил.
Между тем Мотик Чалкин, подпилив железный крест, привязал к нему веревку и крикнул вниз, чтоб тянули. С хохотом группа молодежи схватилась за веревку. Крест согнулся, сломался и тяжело упал наземь. Какой-то вихрастый мальчишка, лет одиннадцати, запрыгал на одной ноге и громко запел:
Возле плетня одиноко стоял и плакал отец Сергий. Маленький, тщедушный, с седенькой редкой бородкой, в потрепанном подряснике, опоясанном крученым ремешком, он смотрел, закинув голову, красными воспаленными глазами на Мотика и без конца повторял одну и ту же фразу:
– И я его крестил… и я его крестил…
– Вы про что это, отец Сергий? – осведомился подошедший к нему рыжебородый высокий колхозник.
– И я его крестил…
– Кого?
– Вот этого, что крест за водку ломал… Ведь я его крестил в этой самой церкви… Нет, видно, плохой я был священник, не внял Господь моему крестному знамени…
– Да будет вам, батюшка… вы были исправный священник…
– И я его крестил… Илья Никитич, подумайте-ка, сорок лет в этом храме служил… Ведь все, все, что стоя́т и смотрят, и те, что зорят, все они – мои крестники… Значит, плохой, плохой я был священник… О, Господи!
Он упал на колени, уткнулся лицом в плетень и зарыдал. Мальчишка на одной ноге подскочил к нему и закружился вокруг, распевая:
Илья Никитич размахнулся и треснул мальчишку по затылку так, что тот отлетел в сторону и повалился на пыльную траву.
– Эй, ты, дядя! – закричал Ефим Постников. – Не смей детей бить! За битье детей – под суд пойдешь!
– А чего он батюшку дразнит… – проворчал Илья Никитич, отходя к дому. – Человек в горе…
– Дражнить попа тоже ни к чему, – сказал Постников. – Но и детей бить не допущается… зверь ты дикий и неразумный!
Бушуев встал с завалинки, отряхнул с брюк приставшую землю и, комкая в руках форменную фуражку, взглянул на церковь.
– Вы куда? – спросил Густомесов.
– Пойду… домой.
– Да, пора, – сказал Белецкий, тоже поднимаясь. – Пойдемте-ка… Хорошенького понемножку.
И все трое пошли по пыльной дороге, и долго шли молча, не глядя друг на друга и не разговаривая.
Над полями, в выжженном небе, пели жаворонки, в гречихе сонно гудели пчелы и высоко и ровно кружил маленький ястреб над лесом.
Плыла жара.
II
Деду Северьяну понадобился конский волос на лески для перемета. Лошадей в Отважном не было, и решил он поехать в Татарскую слободу к знакомому своему, колхозному конюху Макару Шубину.
На берегу от встретил Финочку Колосову.
– Дедушка, ты куда едешь? – весело окликнула Финочка садившегося в лодку старика.
– А тебе что до этого, пострел?
– На ту сторону хочу. В слободу.
– А чего ты там, на ночь глядя, делать будешь?
– К сестре надо, к Мане… Давно ее не видала. Проведать хочу.
– Ну садись, коль так… – разрешил старик, вдевая весла в веревочные путцы.
Поехали. Уже смеркалось. Днем прошла гроза. Долго шумел ливень. Теперь было свежо, ясно, блестела непросохшая зелень, дул слабый ветерок, и по Волге ходила легкая зыбь, уютно похлопывая по днищу лодки. Дед неторопливо взмахивал веслами, тяжело вздыхал и щурился на золотистые блики, что мячиками катались по воде.
– А у нас постоялец есть! – вдруг сообщила Финочка, спуская за борт руку и зачерпывая воду.
– Слышал, как же, слышал… – отозвался дед. – Он из каких будет, постоялец-то?..
– Из Москвы… – важно ответила Финочка, перебрасывая на спину пушистую косу. – Писатель.