Аксиомой является излишне часто повторяемое утверждение, что публицист досконально должен знать дело, о котором пишет. Надо бы говорить и о другом столь же — даже более того! — обязательном качестве: нетерпимости к плохо сделанному делу как к самому ярому злу. Да, я расцениваю плохую работу как самое большое зло, как замаскированный паразитизм, заслуживающий самой сильной реакции публициста — гнева.
Опять возникает вопрос: нетерпимость — это что, врожденное качество? Врожденное не врожденное, но исток его там же — в детстве, в отце с матерью. Если родители научили тебя всякое ребячье дело делать добросовестно, если внушили, что лень, неряшливость, небрежность есть непорядочность, то, когда станешь работником, у тебя не будет конфликтов с общественным требованием честной работы, оно воспримется тобою как естественная необходимость и станет основой нетерпимости ко всякому плохо сделанному делу.
С этой позиции я гляжу и на любовь. Кто из публицистов-деревенщиков не пишет о любви к земле, к отчему краю! Все пишут. И так часто мелькают призывы любить землю, что уже и не знаешь, что же это такое, как ее любить-то! Для публициста любить свою землю — не ностальгия по восходам и закатам, по парному молоку и хлебному духу ржаного поля, а не дающий покоя гнев за ее боль, за ее нищенское состояние, гнев на леность и бездушие, на бездумность и карьеризм, на все, что человек может сделать для земли и не делает. Любовь — не слова, а действие. А коль так, то немыслимо свои действия подразделять на стоящие твоего пера и не стоящие. Я получил письмо от одного своего почитателя. Он пишет: «У тебя талант, береги свое имя, не разменивайся на мелочи…» При встрече я спросил: «Что ты имеешь в виду?» — «Да вот ты писал о свалках, о грязи на улицах… Или последнее твое выступление: «Если не я, то кто же?» Это же дежурная газетная статья. Твое дело — проблемы».
Вот так. У тебя болит, а ты думай: возвысит это твое имя или не возвысит? Что же тут от истинной любви к земле? Да ничего. О собственной персоне забота — и только. Это не для меня.
III. УСТЬ-ДЁРЖА
Любопытно: все перемены в жизни начинаются с какого-то толчка, как будто боковая сила нежданно ударяет в человека, и он, катившийся, словно шар, по прямой, меняет направление. Если жизнь человеческую представить как нить, свободно брошенную между двумя точками, и каждый поворот ее отметить узелком, то эти узелки и представят наибольший интерес, ибо они есть не что иное, как жизненные конфликты. В каждом узелке всегда драма, большая или маленькая — не суть, но всегда переломная, с внутренним борением, с преодолением чего-то в себе. Писатель, создавая литературного героя, непременно навяжет ему таких узелков и станет тщательно, на многих страницах, разглядывать их, распутывать, вскрывая тончайшие движения души, из коих и складывается характер. В этом смысле интересна всякая жизнь: у каждого только свои узелки, и у каждого только свое преодоление.
Прежде меня выбивали с прямого движения внешние силы, а летом 1972 года стукнула своя собственная, внутренняя, от которой получился очень уж крутой поворот, едва совсем не оборвавший нить: на носилках увезли в больницу, в которой я и залег чуть не на полгода. А когда вышел, оказалось, что для разъездного корреспондента уже непригоден. Можно было, конечно, тянуть волынку: брать «больничные», на неделю-другую выходить на работу, давать две-три «информашки» и снова к врачу, но это было бы противно моей натуре, и оставалось честно сказать себе: все, твои корреспондентские дороги кончились, старые заслуги эксплуатировать грешно. Что же впереди? А впереди — на целые годы — изнуряющие приступы болезни и существование на грани нищеты. Ну что ж, что уготовано судьбой, то и прими. Сумеешь преодолеть — твое счастье, не сумеешь — не ропщи.
Мир не без добрых людей, друзья помогли купить избу в деревушке на Волге. Когда-то давным-давно она звалась Стариково Устье, стояла у самого впадения Дёржи в Волгу, а в километре вверх было Новое Устье, обе деревни в войну сгорели начисто, после войны в каждой поставили по пятку изб, и словно бы от этого укоротились их названия, деревни звались Устье и Новая. (Я свою поименовал Усть-Дёржа.) В радиусе трех-четырех километров были еще Мозгово, Саблино, Никифоровское и Столипино. Этот вот пятачок приволжской земли и стал моим миром на несколько лет. Мне, словно бы моряку, всю жизнь проведшему в плавании, вместо моря дали склянку морской воды и сказали: «Ну и что же, что склянка, и в капле можно увидеть море, если долго и внимательно разглядывать ее. Попытайся».