С этой минуты я и исчисляю свое очарование себежским краем, которое со временем перерастет в любовь и поселится во мне навсегда. С привокзальной горы видны были только сосны на вершинах сопок, все остальное затопил густой, дымчато-серый туман, верхние слои которого медленно текли к востоку и чуть-чуть розовели от занимавшейся зари, а нижние лежали недвижно и были настолько плотны, что ворсинки шинельного сукна тотчас покрылись бисеринками влаги, и стоило мне провести ладонью по рукаву, как ладонь делалась мокрая и ею можно было освежить лицо. «Никогда еще не умывался туманом, оказывается — можно».
Себеж возник, как в сказке, неожиданно. Гравийка еще раз подняла меня на гору, и с нее я увидел стиснутый двумя широкими озерами, спящий в полной тишине и безветрии город. Белая колокольня на острие полуострова и две черные железные трубы над кирпичными строениями делали его похожим на трехмачтовый фрегат со спущенными парусами. Паруса заменяли крыши из охристо-ржавого железа, темного, с зеленым лишайником теса, серой осиновой дранки и желтого соснового гонта. Тесная, вымощенная булыжником улочка привела к пустынному в этот час базару с тремя дощатыми столами в окружении разнокалиберных ларьков. Ставни ларьков были закрыты на железные засовы с висячими замками. За базаром — пустоглазые коробки белых домов с черными подпалинами от огня и дыма. Они окружали небольшую площадь с молодыми топольками в центре, сквозь пыльно-желтую листву которых проступал беленный известью кирпичный постамент с бронзовым бюстом Сталина и торчал телеграфный столб с квадратным раструбом громкоговорителя на верхушке. Громкоговоритель молчал, из чего я заключил, что в Москве еще не пробило шесть. В сонной тишине слышно было, как кромку площади лижет озерная волна.
Мне надо было на юг. Узкая улочка как-то незаметно перешла в широкое булыжное шоссе, и теперь открылись дали, слева и справа водные, впереди лесные. Было уже совсем светло, за озерами виднелись деревни, оттуда в гулкой предутренней тиши доносились мычание коров, стуки и голоса. Я шел ровным, натренированным в пехоте шагом, зная, что сегодня мне предстоит путь туда и обратно, я не отвлекался на разглядывание красот, но они окружали меня, входили в очи и в уши, я чувствовал их кожей лица, и в груди все нарастало и нарастало восхищение этой земной красотой.
Любовь к земле приходит по-разному. Иную надо долго разглядывать, пожить на ней и что-то пережить, иная покоряет пышностью природы, иная — богатством, иная — людьми, а есть такая, которую видишь впервые и ничего о ней не знаешь, но которая берет душу в полон сразу и навсегда, словно бы земля и душа кем-то, когда-то, без твоего ведома настроены на одну волну и только ждут встречи, чтобы слиться в едином порыве любви.
Я думал: что приготовило меня к т а к о м у восприятию себежской земли? И что же такое очаровало меня в ней? Ответа не находил и тогда, в первый свой приезд, и тогда, когда прожил на ней чуть ли не десять лет и исходил ее вдоль и поперек, и много позже, когда, отлученный от нее службой, буду приезжать просто так, чтобы повидаться, будто что-то истощалось во мне со временем и требовало зарядки. Я найду ответ в день своего юбилея, когда мне исполнится шестьдесят, по дороге в Псков на торжественный вечер, когда из машины где-то под Опочкой увижу одинокую фигуру на желтой полевой тропинке, и эта обыкновенная тропинка резанет по сердцу такой тоской и болью, от которой, словно подстегнутый, вздрогнет мозг и озарит мысль: это — твое, только твое, и нигде ты больше не приживешься, и ничто тебя больше не напоит, кроме твоей неприбранной, непричесанной родной земли. Полевая тропа станет искрой зажигания. Во мне оживут и пройдут чередой давние и недавние картины разных земель: и степное Зауралье, и величественный Кавказ, и пышная Кубань, и ухоженная Прибалтика, и преобразованная Белоруссия, и станет мне горько от сравнений, и зальет душу обидой и болью, и тогда отвечу себе: без боли любви не бывает.