Провинциальные газетчики — это особая категория интересных, своеобразных, преданных делу людей, о которых мало говорят и еще меньше пишут. Читатели тех газет, которые они делают, почти ничего о них не знают, разве что по фамилиям да по перу, особенно если это перо специализируется на фельетонах. Читателю знать газетчика, какой он человек, трудно, потому что он, как правило, безлик, себя он почти не выражает. На страницах газеты он выражает «линию», задачу, программу, «освещает» дела, кампании, прославляет передовиков, информирует о «ходе выполнения» — это его функция, его работа, в которой авторское «я» почти не имеет места. Себя он выражает в публицистике, которая на страницах местных газет явление весьма редкое, да не каждому это дано, не каждого и тянет. Поэтому и создается впечатление безликости провинциального газетчика, хотя, повторяю, люди они чрезвычайно интересные. О них я и должен первым делом рассказать.
15 сентября 1984 года
Среди нас немало было тех, кто прошел школу фронтовой печати — дивизионных и армейских газет, а также политработников и даже строевых офицеров. Они налаживали на пустом месте, в разбитых областных и районных центрах, выпуск газет, их быт отличался от фронтового только тем, что не свистели пули и не рвались бомбы, — спали на тех же столах, за которыми работали, питались из общего котла, ходили в шинелях с полевыми сумками на боку. Боевые были мужики, смелые, находчивые, щедрые на взаимную выручку! Они привносили в редакционные коллективы дух открытости, доброго юмора, веселого розыгрыша и творческого соревнования, которое называлось «вставить фитиль», то есть первым дать сообщение о факте или событии, о которых еще не успели передать по официальным каналам. Или выполнить редакционное задание в совершенно, казалось бы, безвыходном положении. Помню Владимира Б., поэта и журналиста милостью божьей, которого направили в отдаленное село написать репортаж о весеннем севе. Надо сказать, что тогдашние посевные кампания были ничуть не проще боевых операций и писали о них языком фронтовых реляций. Кстати, в среде газетчиков и поныне живет страсть к подобным сравнениям: страду они называют «битвой за урожай»,
осушение — «наступлением на болота», монтаж какой-нибудь заводской установки — «штурмом высоты»… Я думаю, идет это от них, ребят в офицерских шинелях. Так вот, добрался Владимир до села, а село на том берегу Ловати, и шло как раз половодье, и — ни лодки, ни подручных средств для переправы — поворачивай туда, откуда пришел, никто из журналистов еще не летал через реки подобно птицам, и в редакции не взыщут. Потоптался промокший газетчик на берегу, поглядел на тихое село, а уже вечерело, на улице ни души, в избах скоро спать лягут, — сложил он тогда ладони рупором и заорал на манер утопающего. В гулком безмолвии полетел крик через реку, услыхали в крайних избах, и высыпали на берег бабы с ребятишками, увидели человека в шинели, заохали, заахали: кто-то из своих возвращается! А человек кричит: «Председателя! Председателя зовите!» Ну, думают бабы, это не свой, это — уполномоченный. Пока искали председателя, а им оказалась женщина и на счастье с молодым, звонким голосом, уже стемнело, кто-то на том берегу фонарь зажег, и тем фонарем председательша в ответ на вопросы газетчика выписывала в воздухе цифры, а цифры были однозначные да двузначные: коней — 3, вспахано — 9, семян — 40, людей — 22… Более часа длилось интервью через Ловать, охрип журналист, продрог от ночной сырости, вслепую блокнот исписал — и пошел чернолесьем к большаку попутку ждать, а попутки не случилось, и шел он всю ночь, а пока шел, весь репортаж в голове сложился, утром продиктовал машинистке на целый подвал — и завалился спать. Разбудили его, когда готовы были полосы и надо было автору сверить цифры и фамилии. Ни в репортаже, ни в разговоре не обмолвился он, как брал интервью. Когда газета вышла, позвонили в редакцию из района, поблагодарили за материал, а в конце не вытерпели, поинтересовались, как это, мол, вам удалось попасть в село, если наши уполномоченные заявляют, что дороги туда нет. Уж много времени спустя Владимир рассказал в кругу друзей, как потерял он голос на берегу Ловати, и так ярко описал председательшу, писавшую сводку о ходе посевной зажженным фонарем, что мы пожалели, зачем эти строки не легли в репортаж… Лет через двадцать я узнаю о смерти Владимира — умер он за столом, за пишущей машинкой: упал головой на клавиши, не проронив ни звука, только взметнулись рычажки литер и встали строем над неоконченной строкой, — узнаю и горько посетую, что не проводил его в последний путь.