Убедившись, что контакт налажен, профессор тепло распрощался и ускакал на концерт какой-то очередной знаменитости. Граф светски взял меня под локоток и завел беседу о моих предках. Когда он узнал, что те прибыли из Константинополя, то сообщил, что и сам там побывал, убегая от большевиков. Разговор плавно перетекал с темы на тему, а мой собеседник умело направлял и поддерживал его и при этом больше слушал, нежели говорил. Через некоторое время неуклюжие словесные конструкции перестали резать мне слух, ласкаемый прекрасно модулируемыми звуками голоса. Что говорить, я был совершенно очарован графом и, сам того не замечая, оживился.
В конце концов речь коснулась нынешних занятий Толстого, и он, в частности, сказал, что переводит в соавторстве с некоей дамой знаменитую сказку Коллоди. «Ну, вы понимает, переводит она, а я делает его настоящий литература» — и посетовал, что материал «добротный очень» до определенного места, а после оного начинается страшно унылая, вымученная чепуха, и что у него «причесываются руки» — именно так он сказал — все взять и переписать по-своему.
Этот разговор происходил уже в ресторане «Schwaneneck», куда, как будто ненароком, затянул меня граф. Он сделал роскошный заказ на двоих, долго морщился, принюхиваясь к предлагаемым винам, и вообще производил впечатление завсегдатая, необычайно искушенного в чревоугодии. Заполучив, наконец, достойный для своего высокого титула напиток, он собственноручно и весьма ловко разлил его по бокалам, после чего изъявил готовность внимать каждому моему слову.
Я в ту пору не был чужд юношеского тщеславия, а умудренные жизнью сорокалетние мужи редко прислушивались к моему голосу, тогда как в голове у меня роились сонмы гениальных идей и оригинальных силлогизмов. Неудивительно, что, заполучив такую завидную аудиторию, я распустил перья, что твой павлин. Немалую роль, конечно, сыграло и мозельское, которое мой неутомимый сотрапезник то и дело подливал мне в бокал.
Для начала я рассказал ему историю создания «Пиноккио», затем, коснувшись с небрежностью посвященного вопросов герменевтики, в коих граф оказался на удивление несведущ, спросил его, читал ли он «Голема» Майринка. Толстой с видимым сожалением ответил, что за неимением времени не успел ознакомиться с недавно сделанным переводом и лишь в общих чертах знает содержание. Тогда я поинтересовался, не бросилось ли ему в глаза странное сходство обрабатываемой им сказки с «Сирано» Ростана, ведь там тоже длинноносый забияка в самом начале попадает в театр, затем выдает себя за красивого настоящего мальчика, а в конце погибает от сброшенного на голову полена? Знает ли граф, что реальный Сирано, родившийся в Париже и никогда не бывавший в Гаскони, имел вполне заурядный нос? Было видно, что Толстой поражен этим откровением до глубины души, — он широко открыл глаза и даже приоткрыл рот, что придало его лицу глуповатое выражение. Правда, потом мне говорили, что он был прекрасным актером, а судя по твоему пересказу, многое запомнил и ввел в действие сцену драки с палкой в кукольном театре неспроста. Как неспроста, полагаю, появилась кукла Мальвина. Ведь настоящее имя Роксаны было Мадлен, то есть Магдалина. Кстати, история с голубыми волосами весьма забавна, но об этом позже. У меня есть доказательство, что за этими произведениями стоит некая легенда семнадцатого века о создании искусственного деревянного человека! Более того, я лично читал по-древнееврейски рукопись середины шестнадцатого века, в которой повествуется об этом событии. И, наконец, — разошелся я под винными парами, — имею все основания утверждать, что деревянный человек действительно был создан, и неоднократно!
Тут граф вежливо выразил сомнение и, пожав плечами, заявил, что ни капли не верит ни в каббалу, ни в какие-либо прочие тайны. «Вот как?! — в запальчивости вскричал я. — А если я вам скажу, что это случилось с моим предком? И более того, что мне известна вся магическая процедура!» На это граф с ироничной улыбкой осведомился, отчего же я тогда сам до сих пор не сотворил своего гомункулуса?
И тогда я рассказал ему Настоящую Историю о Деревянном Человеке.
Не знаю, насколько граф сумел понять ее, в азарте я, наверное, злоупотреблял слишком сложной лексикой, но впечатление, похоже, произвести мне удалось. Во всяком случае, когда я по окончании рассказа на нетвердых ногах удалился по естественной надобности, он пребывал в состоянии крайней задумчивости и что-то чертил ложечкой на недоеденном десерте. Вернувшись, я вместо него обнаружил на столе нацарапанную с орфографическими ошибками записку, в которой он благодарил меня за чудесный обед и в высшей степени увлекательную беседу. Счет, прилагавшийся к записке, был страшен.