Мне в самом деле сложно говорить «мы», но иногда я так говорю. Несмотря на все проблемы, которые мучают меня в связи с этим вопросом, начиная с катастрофической, самоубийственной политики Израиля и определенного типа сионизма… так вот, несмотря на все это и множество других проблем, которые были у меня с моим «еврейством», я никогда не буду его отрицать. В определенных ситуациях я всегда буду говорить «мы, евреи». Это, столь беспокойное, «мы», столь вымученное, находится в самом центре того, что в моей мысли есть наиболее тревожного, мысли того, кого я с мимолетной улыбкой назвал «последним из евреев»[1348].
На сложность своей позиции он уже указывал в своем интервью Элизабет Вебер вскоре после выхода
Можно забавы ради спросить себя, может ли на кого-то оказать влияние то, чего он не знает. Не исключаю этого. И хотя я очень сожалею, что не знаю, к примеру, Талмуда, возможно, что он-то как раз меня знает или познает себя во мне. Своего рода бессознательное – вот что это такое, наверное, и тут можно придумать разные парадоксальные траектории. К сожалению, я не знаю еврейского языка. Среда, в которой прошло мое еврейское детство, была слишком колонизированной, слишком неукорененной. Я не получил никакого настоящего еврейского образования, отчасти, возможно, по собственной вине[1350].
Все это заставляет Деррида все больше отождествлять себя с фигурой «маррана». Этим презрительным термином, обозначающим на испанском языке «свинью», пользовались в Испании и Португалии для обозначения обратившихся в христианство евреев и их потомков. Марраны, вынужденные отречься от своей религии, продолжали практиковать ее тайно. Но в силу этой секретности бывало так, что они действительно ее забывали. Примерно так же Деррида понимает свое собственное еврейство: «Все, что я говорю, можно интерпретировать в качестве относящегося к лучшей традиции иудаизма и в то же время в качестве абсолютного предательства. Я должен признаться: именно так я это ощущаю»[1351].
В 2001 году у Деррида особенно много поездок, и чрезмерная активность порой вызывает у него меланхолию. В апреле он пишет Катрин Малабу из Флориды, откуда он должен на следующий день вылететь в Лос-Анджелес. Потом запланирована конференция в замке Кастрье возле Монпелье, затем Пекин, Шанхай, Гонконг, Франкфурт, снова США. «Как никогда в прошлом, я спрашиваю себя, где я, куда иду и почему все это делаю». Бывает, что его охватывает отчаяние, поднимаясь или опускаясь в нем как «цикута»[1352]. Это не мешает ему интенсивно работать все лето, исправляя корректуры трех книг, которые должны выйти осенью, – «О чем завтра…», «Безусловный университет» и большого сборника «Бумаго-машина». Кроме того, он готовит речь по случаю вручения премии Адорно и лекции, которые должен прочитать в Китае в сентябре.