И Петька сжимался в комок, чуял рядом с собою точно так же садившегося, приникавшего к стенке окопа Валька, ловил слова отрывистых команд и подымался, стрелял по бегущим и падающим смутно-серым фигуркам между лаково-черных дымов, видел просверки собственных трассеров, отмечавших остаток патронов в рожке, и отчетливо слышал пережевывающий лязг и свинячий визг гусениц на передних катках, словно прямо под ним запустили скребковый конвейер, и укра́инский танк полз по склону наверх, как голодный комбайн по забою, пропуская железную цепь сквозь урчащее брюхо и подтягивая сам себя вот под этой цепи, срывая, хапая зубцами и уминая под живот отгрызенную землю, — и все это, почти неуловимое, разрозненное, как будто безо всякого усилия ума и воли фокусировалось у него в котелке.
Он слышал стрельбу мужиков и их ликующие матерные крики, когда они в кого-то попадали, а уж тем более гранатой в «бээмпэшку» или в танк, и чувствовал, что, мимо воли, из нутра его рвется такой же ликующий крик. Восторг единения окатывал сердце: он был не один перед всей этой массой чужого железа, непрерывно палящей и хотящей втолочь его в землю, и Валек не один, и никто не один.
Во всей его теперешней военной жизни была облегчающая простота, что обреталась только здесь и лишь в звериной правоте убийства, и он словно вправду хотел воевать только ради того, чтобы эту простую свободу у него не забрали…
Вклещился в скобу — так дернулся вдруг бэтээр.
— С брони! — услышал Лютова, и тотчас в лицо, в грудь, в живот ударила горячая и твердая, как дерево, волна… левее от них, где-то метрах в пяти, фонтаном всплеснула земля, и Валек покачнулся, как тряпочный.
— Валек! — Петро поймал за шиворот, рванул на себя, не давая свалиться мешком… скатился на землю, вскочил, стащил брата вниз, принял на руки, пугаясь, показалось, уже бесповоротной успокоенности во всем его теле. — Вале-о-ок!
Затряс, заглядывая в уплывающие, уже начавшие тускнеть и пристывать глаза, в белеющее братово лицо с недоуменно-виноватой, как будто бы приклеенной улыбкой, со страхом узнавая придурочно-счастливое, гадающее это выражение, которое столько раз видел на лицах других… Отпустил, уложил головой к колесу бэтээра, ощупывал дрожащими руками, отыскивая рану. Смотал с приклада жгут, перехватил Валькову руку выше локтя и тянул, пока кровь не перестала хлюпать в рукаве, отжатом насухо. Других ранений не было. Вот только котелок встряхнуло страшно.
Рядом с ними долбили залегшие между колесами и пригибавшиеся за броней свои, перекатывались, топотали… рвали землю гранатные выстрелы из АГС… Раза три прижимался к земле и к Вальку, закрывая его от возможного охлеста, замирал, норовя достучаться до его зарешеченного одинокого сердца своим.
Стрельба покатилась к посадке, из которой по ним и стреляли, приглохла, поредела и с новой силой затрещала уже там, вдали, за полем.
Рыбак и Предыбайло присели рядом с Петькой и орали:
— Куда его?! Что?!. Перемирие, бля, перемирие!
Валек вдруг застонал, его мутило.
— Живой, боец! Живой! И все! И отставить! Живой! — говорил Петька с ним в полный голос, уложив его на бок и поддерживая ему голову, вбирая терпкий кислый запах рвоты. — Блюй, Валек, не стесняйся! А помнишь, как в поход пошли и ты все конфеты сожрал в одно рыло, а потом шоколадом блевал? Мать опозорил, свиненок! Тогда опозорил — сейчас хоть ее пожалей!
10
Трясло с такой силой, что мозг, казалось, выскочит сейчас из черепушки, как формовой кусок желе из консервной жестянки, но котелок был цел, еще не вскрыт, и оттого Вальку хотелось выблевать не содержимое желудка, а содержание столь прочной головы. То вдруг начинало крутить вокруг всех трех осей, то шурупом вворачивать в крышу, на которой лежал, и то ли броня была слишком прочна, то ли сам он, шуруп, никуда не годился, и эта пыточная коловерть все продолжалась.
Он понимал, что это брат сдавил его в объятии и тщетно силится его «остановить», и от этого непроходящего чувства смирительной Петькиной хватки тошнота шла на убыль, и Валек точно знал, что живой и пока еще не умирает. Он даже помнил, что они направлялись домой, и понимал, что в Кумачов и продолжают ехать, и пытался сказать: «Только матери не говори» — но не мог.
Петро как мог оберегал его от тряски. И вот уж были в городской черте, промахивали сызмальства знакомые, неузнаваемые мертвые дома, с большими пятнами подпалин под зияющими окнами, как будто кто-то прислюнил к стенам огромные накоптившие спички. Причудливо изглоданные взрывами и похожие на запыленные бутылочные ящики с пустыми ячейками кухонь и спален. А потом уже шли невредимые, но такие же вымершие: скорлупа уцелела, а живое нутро было вырвано.
— Во Валек умудряется! — перекрывая рев мотора, прокричал Петру Скворец. — На каждый выстрел — два ранения! Чутка повоюет — и снова в больничку! Везучий, а?!.
— Тебе бы так везло, чудило! — взбеленился Петро. — Я тебе прямо даже пожелаю того!
— Да ты чё, Петро, я не о том! — Улыбка стаяла с щекастого лица Скворцова.