Читаем Держаться за землю полностью

— Блин, Валек, а я нелюдь, по-твоему, да? Это… слово такое… кто могилы курочит ломами, забыл… Во-во, вандал. Я что, по-твоему, вандал? Чмо безродное, да? А Лютов велел под могильными плитами прятаться, под монументы к мертвым подрываться, гнезда обустраивать — он тоже чмо? Только если мы эти вот кости не выкинем, сами ляжем на них — в виде фарша. Я лучше у скелетов потом прощенья попрошу, чем у тебя — за то, что нас на ровном месте расхерачат… Ну вот и еще черепки. Прости меня, воин, придется тебя потревожить. А может, ты фриц? Сапогом эту землю топтал? Тогда пошел нахрен отсюда… А как узнать-то, кто он был?

В школьной комнате воинской славы было много таких продырявленных, полуистлевших наших и немецких касок, кое-где толщиной с жухлый лист, автоматных стволов и патронных коробок, снарядных гильз и смятых котелков, похожих на футляр для кинопленки пулеметных дисков, саперных лопаток, перочинных ножей, гнутых ложек, граненых смертных медальонов, похожих на толстые карандаши, и все это соседствовало с фотографиями очень молодых пухлощеких, губастых и чубатых парней, стыдливо улыбавшихся или испуганно смотревших в объектив уже как будто знавшими о вечном своем двадцатилетии задумчиво-печальными и светлыми в потусторонней отрешенности глазами.

Степная кумачовская земля была наполнена костями и железом тех боев. Останки схватившихся и примиренных друг с другом солдат истлевали беззвучно, но вдруг, раз в пять, раз в десять лет, в той неприступной тишине что-то коротко звякало: из тлеющих тел выпадали осколки и пули и, стукнув по костям, проваливались в темное нутро земли. Обласканные ветром ковыль и разнотравье тянули из родного чернозема жирную живительную кровь, над венчиками полевых цветов висели пчелы, вчерашние грозы врубались в заклекшую землю, выкидывали из ее глухих потемок обломки человеческих костей, противогазные коробки, отвалившееся челюсти, затворы трехлинеек, автоматные стволы, колючие обоймы с приржавевшими патронами, укладывали в вырытые ниши новые гранаты, патронные цинки, запасные рожки, словно теперь уже и с мертвыми воюя за каждый сантиметр глубины.

— Давай-давай, кроты, — подначил их Лютов, перебегающий вдоль линии окопов. — Поработал на лопате — отдохнешь на пулемете.

— А ты бы сам немного за лопату подержался, — огрызнулся Рыбак, кидая ему под ноги зачерпнутые комья. — Глядишь, и быстрей бы пошло.

— Опух, что ли, воин? Я вождь, полководец. Мне полагаются мозоли на душе, а не на теле, — ответил ему Лютов.

— Чё там в мире, комбат? Подмога идет? — спросил Предыбайло.

— Рефрижераторы с отборной мраморной говядиной. В сопровождении двух танковых дивизий. И два грузовика еще с моделями «Плейбоя» — готовы дать тебе бесплатно.

— Да про броню-то все понятно. — Предыбайло мотнул головой на ближайший источник безумолчного рокота: там ворочались грязные Т-72, покрытые брусками динамической защиты и оттого особенно похожие на исполинских гусеничных черепах, на каких-то чудовищных древних рептилий. — Хватит нам. Как-нибудь проживем. Вот народу бы дать облегчение. Детворе, бабам нашим затюканным. Сколько им еще мучиться из-за нашей свободы? Им же хлеб и лекарства нужны, а не танки. Самых маленьких как бы отправить отсюда…

Полмесяца назад у Предыбайло родила жена: живот ее рос самостийно, по природному времени, не согласовываясь с графиком обстрелов, и рожала она чуть ли не при свечах, под натянутой пленкой, чисто как в парнике; с трясущегося потолка на пленку осыпалась штукатурка, стены, пол и кушетку пробирала упругая дрожь, так что казалось, и сама земля надрывно тужится на схватках, выдавливая из себя огромный плод, и Маринка, наверное, ощущала себя нестерпимо живой предпоследней брюхатой матрешкой.

Полмесяца назад у Предыбайло появился сын, и вот сейчас он прямо говорил о том, о чем Петро боялся даже думать, настолько он уже привык, что все они на острове. Теперь, когда въезд в Кумачов был открыт, говорили, что едет какая-то «Справедливая помощь». То есть может приехать. А верней, доползти. Или нет. Потому что таких городов и больниц на Донбассе теперь едва не больше, чем копров и терриконов.

Шалимов не хотел растить в себе надежду, похожую на веру инвалида, что отнятая у него рука или нога однажды может отрасти, но зароненные семена все равно принялись. То была даже и не надежда, не мольба непонятно кому, а скорее тоска по призрению за Танюхой и Толиком, нерассуждающе упорная тоска по справедливости: сын его должен жить, поврежденные косточки не должны загноиться, как оглодки в помойке.

Перейти на страницу:

Похожие книги