И новый ток любви и боли промыл мизгиревскую душу, и захотелось плакать от бессилия помочь и от сознания, что сам он, в общем-то, счастливый человек и даже если б умер, то умер бы счастливым человеком — утонул бы свободно, зная, что его сын невредим и неприкосновенен, не боясь за него, оставляя расти… Умереть ему было бы легче, чем многим тут остаться жить.
От этой мысли он почувствовал сильнейшее желание пошевелиться, зашарил по матрацу онемелыми, как будто потрошеными руками, попытался напружиться, упереться, толкнуться и смог приподнять только голову, повернул ее вправо, на свет.
Этаж был вроде цокольный, окно зарешечено, свет — молочная сыворотка, а не солнце, но глаза словно чем-то промыли или даже прорезали заново. С замиранием первого раза посмотрел он на жадную, буйную, торжествующе сочную придомовую зелень, что растет только ради случайного взгляда ребенка или прикованного к койке старика. Все ее фитильки, перья, сабельки, жилы, кормящиеся вечными живительными соками земли. Ни стекла, ни решетки между ним и вот этой бессмертной однолетней травой как будто уже не было.
9
Иссушенная солнцем степная земля уступала лопате, как камень. Штык входил на полпальца, откалывал мелкое крошево и оставлял на серой тверди глянцевитый черный след.
Занявшие Крутов курган «космонавты» окапывались с лихорадочным остервенением, подгоняемые непрерывным ожиданием нового шороха украинских снарядов и каждую минуту готовые попадать в свои начатые, глубиной по колено окопы. Слух у всех уже так обострился, что никто не сбивался со взятого темпа и тем более уж не валился в окопчик плашмя, когда воздушный шорох проходил далеко в стороне или когда очередной гостинец пробуравливал воздух высоко над курганом — так сказать, не касаясь шерсти на голове. Раньше слышали кровлю, породу, о которую кости стирали, а теперь — бесконечное изжелта-синее, мертвым зноем дышавшее небо.
Копали уж вторые сутки: одни — окопы для себя, другие — братские могилы для укропов. Перевозить тех в город не было возможности, вот и сволакивали в ямы и присыпали их землей, пока, распухнув на жаре, не завоняли. «Вот так и к самим смерть придет, пока их всех перехороним, — ворчал двужильный маленький Рыбак. — Самим закапываться, этих прибирать — никакого здоровья не хватит. Не то что руки до крови́, а и лопату по держак сотрешь. Это же не земля — наказание. Убивали их — мучились, и убили — опять же от них, уже мертвых, страдаем, наказанье за них в виде них же несем».
Убитых ошкуривали: снимали с них длинные броники с защитой для паха, поясные подсумки, разгрузки с нерастрелянными магазинами, уцелевшие рации, каски с прямоугольными защитными очками… все, что могло помочь живым и чего ополченцам позарез не хватало. Не брезговали сухпайком и сигаретами, с нескрываемой жалостью и вожделением смотрели на добротные высокие ботинки. Мобильники опять же брали, а в них эсэмэски от родных и любимых — человек уже мертв, а они, мать-жена, заклинали: «Возвращайся», «Живи!»
Никто уже не вглядывался в лица мертвых со сложным чувством отвращения, любопытства и страха. Все мертвые лица слились для Петра в одно землисто-бледное, бесформенное, тестяное пятно, хотя порою различал на нем, едином, какое-то придурочно-счастливое и даже будто бы восторженное выражение — не боли, не ужаса, не плаксивой ребяческой жалобы, а такое, как если бы в самый миг смерти увидел человек какой-то ослепительный свет, что-то огромное и сильное, как солнце, да так и застыл зачарованный.
Далекое солнце живых почти уже отвесно било в темя, палило спины, бурые затылки, стеклянисто блестевшие от пахучего пота, когда они зарылись в полный рост.
— Ух ты ё! Глянь, чё нашел, ребята, — разогнулся Рыбак, подымая какую-то ржавую кость, оказавшуюся характерным, косо срезанным, дырчатым кожухом от ППШ.
В школьной комнате воинской славы было много таких ископаемых главной войны, от которой как будто бы и начинался отсчет нескончаемо мирного времени, как казалось тогда, в невозвратном их детстве, как внушали им всем: зло осталось в земле целиком, перегнило, рассыпалось в прах…
— Археолог нашелся, — продолжая врубаться в сырую глубинную глину, откликнулся на это Предыбайло. — Не в Египте копаешь: укроп — не верблюд, он быстрее до нас доползет, вот и ты пошевеливайся. Нате вот вам еще… — И выложил хрястнувшую у него под штыком буро-ржавую кость — уже не железную, а человечью, берцовую вроде. — Тут немцы стояли, по ихним окопам и роем. А наши шли, ложились штабелями. А потом уже наоборот. Или наши сначала, а немцы потом… точно: наши сначала, а немцы потом… А потом снова наши, а потом снова немцы… Так и сгнили, короче, в обнимку — давили друг друга.
— Ты бы это… побережней как-то, — посуровел Валек.