На переезде он не дрогнул ни единым живчиком, но уже не командовал кровью: чувство было такое, как будто вылез из машины голым на мороз. Он привык двигать взглядом предметы, людей лучше, чем Кашпировский. Он привык к ощущению пистолета под мышкой и погон на плечах, к усилению каждого жеста и слова нутром красных корочек, а теперь его словно бы разобрали и снова собрали — безо всех этих съемных деталей, исполнительных органов пробивного устройства таранного типа. Он и вправду был мент, бывший опер. Заместитель начальника Кировского ОВД в своем родном Ростове-на-Дону. И звали его Виктор Лютов.
Всю дорогу до самого КПП «Новошахтинск — Должанский», неприязненно морщась, он слушал по радио новости: снова митинг протеста и захват двадцать пятого здания администрации — буревая волна детонации, поднимая российские флаги, прокатилась от Крыма до Харькова, и следом за бетонными горкомами должны были дрогнуть и полностью все города. Узлы сообщения, связи и, главное, аэропорты. Тревожили восставшие ребята в камуфляже, с дубинками, с «сайгами», с расхватанными в милицейских оружейках автоматами. Есть в каждом народе такие бойцы за справедливость с мышцами бизона и мозгами ребенка. Энергия в них прямо так и стреляет, и потому они острее чуют унижение. Они — пластилин, из которого можно вылепить все. А вернее, пластид. Что-то вроде запала в гранате. Куда вы полезли, бараны? Два дня не могли потерпеть? Шары запустили трехцветные — «Свобода! Фашизм не пройдет!». А с подконтрольных территорий, поди, уж кунги с местной «Альфой» подползают, а то и танки-бэтээры. Быстрей, быстрей, быстрей… вот погранец догадливый попался.
Мысли эти текли в его черепе, но как будто бы только в одной половине башки, а другая была занята неподвижным — тем, что и выдавило Лютова на Украину из России. Он не спал двое суток. Повернув в направлении Луганска и пройдя что-то около двадцати километров, ощутил, что почти обессилел и должен поспать хоть пятнадцать минут. Съехал с трассы под горку, заглушился и вырубился. И вот опять услышал тот же крик. Не унять, не заткнуть, разве только убить. «А-ы-ы-ы-а-а!..» — так кричала, что каждый почуял, как из скрюченных пальцев ее лезут когти. Он не знал, как вообще она выскреблась из железной коробки… ломанулась к нему и, влепившись в живую плотину, колотилась, рычала в схвативших руках: «Он в машине закрыл меня, гад! Стоял… смотрел, как мой ребенок умирает!» — и крик ее резал по мозгу, как гвоздь по дюралю, в асфальтово-бетонной, ледяной, заснеженной пустыне — пускай проснутся там, в невидимом, глухом, отсутствующем небе, и увидят!..
И Лютов снова видел: свой черный «инфинити» в снежном кювете, постовых Тарапуньку и Штепселя, опера Смагу, их туповато-изумленные резиновые лица, непроницаемо-остекленелые и вместе с тем неуловимые глаза — не то как у новеньких шлюшек в борделе, не то как у людей, которым придется убить человека. И маленький труп на дороге, обметанный грязью и снегом. Несомненную легкую тяжесть не страшнее задавленной кошки, просто слишком большой, почему-то вот слишком большой… Миг назад Лютов тупо смотрел на мальчонку в упор, подорвавшись к нему и вцепившись в цыплячье плечо, все поняв на огромное время-мгновение раньше, чем тронул за шею, пораженный упругостью, нежностью, гладкостью, снеговой чистотой этой кожи… Блядь! Совсем еще новый!.. В плаксиво оскаленном маленьком рту застыл отголосок последнего вскрика; прижмуренный карий глазок, тускнея, смотрел в никуда, но словно бы с направленной на Лютова запоминающей обидою и ненавистью. Как тот чечененок в Бамуте…
Он летел по шоссе из поселка в роддом — позвонили: ваш парень пошел. Вику как-то пугающе рано отправили на сохранение, много слов неприятных им с Викою наговорили: «предлежание», «узость», «обвитие»… Накануне он пил со своими архаровцами, ну нормально так пил, а на въезде в Ростов позвонили еще раз: «Поздравляем, папаша! есть! здесь!» — и на радости освобождения Лютов втопил, даже будто бы оттяготел от земли, потерял ощущение материальности внешнего мира, все ему подчинялось, раскрывалось навстречу само… и вот тут-то они, мать с ребенком, и выросли на середине. Он конечно же выкрутил руль, но пацан, отцепившись от матери, сам рванул под удар…
А она все кричала — ну, мать, — но теперь уже так, словно боялась замолчать и обезуметь. Замолкала на миг, вспоминала, что надо кричать, и опять начинала, как будто в ней еще не кончился завод, как будто заплатили и надо отработать до конца, с певучим подвывом затасканной плакальщицы.
— Он сына моего убил, — с каким-то неживым, несобственным упорством сказала вдруг про Лютова, заглядывая Смаге в неуловимые глаза как в последний источник справедливости тут, на земле. Собакой поскреблась и, все поняв, сломалась в грязных джинсовых коленях. Обвисла на руках зовущих ее «дэпсов»:
— Гражданка! Женщина! Вы слышите?!.