Как бы то ни было, тюремная жизнь заключенного приобрела важную для него осмысленность существования. По его словам, он жил где бы то ни было, будь то подвал или каморка, где угодно и на чем угодно – хоть всю жизнь на хлебе и воде, только бы иметь возможность работать. И эта появившаяся возможность принесла ему невыразимое облегчение. Впрочем, такая привилегия была только у него: лишь немногие из заключенных, даже те, что сидели уже несколько лет, имели только грифельные доски. В условиях полнейшего уединения для них и это было радостью, но, по выражению самого Кропоткина, «каково писать, зная, что все будет стерто через несколько часов!»
В заключении Кропоткиным были написаны два тома отчета о его исследованиях в Финляндии, включая также основы ледниковой теории. Все это предназначалось для Географического общества и для Академии наук, которая и предоставила узнику превосходную библиотеку, куда входили «книги и карты, полное издание шведской геологической съемки, почти полная коллекция отчетов всех полярных путешествий».
Имея в своем распоряжении такую великолепную литературу, Кропоткин трудился, не покладая рук, вернее, не давая отдыха своему деятельному мозгу. За время своего заключения он написал целых два толстенных тома, один из которых напечатали при содействии Александра Кропоткина, а второй увидел свет только спустя 19 лет после побега ученого и революционера, пролежав все это время в Третьем отделении. А когда в 1895 году рукопись была найдена, ее передали Русскому географическому обществу, которое потом и переслало ее автору в Лондон.
Пусть у Петра Алексеевича были книги, бумага, но ничто не могло заменить ему живой человеческой речи. Сам узник писал, что вокруг царило «ужасающее безмолвие, нарушаемое только скрипом сапог часового да звоном часов на колокольне, колокола которой звонили, Господи, помилуй, каждую четверть часа по четыре раза. Каждый прошедший час – медленный перезвон, а затем колокол отбивал часы, за этим следовал „Коль славен наш господь в Сионе“. А в полдень отзванивали „Боже, царя храни“. Зимой же от резкой смены температур колокола фальшивили и отчаянно резали слух пять–шесть минут. Свободный человек в своих заботах почти не замечает этих обыденных звуков, а слуху заключенного в одиночной камере каждый удар колокола напоминает о бесполезно прожитой минуте, бесплодном существовании, о времени, которое проходит вдали от людей, живущих полной жизнью и радующихся ей. А ты сидишь тут, бесплодно прозябая в полном забвении, забытый всеми… Еще один удар колокола – еще один прожитый миг. И сколько будет этих мгновений, неумолимо складывающихся в минуты, часы… Сколько еще пройдет таких дней, годов, быть может, бесконечно много годов, пока о тебе вспомнят? Не знает никто – ни ты сам, ни тот, кому ты обязан этим мыслям, таким же бесплодным и бесполезным, как и твое существование…»
Много раз Кропоткин пробовал стучать во все стороны: направо, налево, в пол. Бесполезно: ответом было такое же невозмутимое молчание. Через несколько месяцев его перевели в камеру этажом ниже, так как верхний этаж то ли ремонтировали, то ли переделывали. И если из прежней камеры был виден хоть крошечный кусочек неба, то отсюда уже не было видно ничего, кроме крепостной стены, грязной и серой. Это кого угодно повергнет в тоску: изо дня в день одно и то же – даже голуби сюда не залетали ни разу. И еще труднее было Кропоткину здесь чертить свои карты…
Каждый день заключенного выводили на прогулку в маленький дворик. Прогулка заключалась в хождении по пятиугольному тротуарчику, где стояли два солдата из караула. Во дворе даже трава не росла. Только раз, увидев на южной стороне дворика несколько худеньких и немощных цветочков, пробившихся сквозь камни, Кропоткин подошел к ним, но тут же один из солдат сказал: «Пожалуйте на тротуар».
Иногда, правда очень редко, арестант видел девушку, выходившую из квартиры смотрителя, скорее всего его дочь. Она выходила так, чтобы не встречаться с заключенными. Чаще Кропоткин видел сына-кадета смотрителя, на вид которому было лет пятнадцать. Когда он замечал Петра Алексеевича, то всякий раз смотрел на него ласково, почти с любовью. Оказавшись на свободе, Кропоткин говорил потом, что мальчик, наверное, ко всем заключенным так относится, с симпатией и интересом. И правда, впоследствии он узнал потом в Женеве, что, едва став офицером, тот самый сын смотрителя присоединился к партии «Народная воля», помогал революционерам и заключенным, а потом был сослан в Восточную Сибирь, в Тунку.
Время тянулось медленно. Проходили однообразные дни, один за другим…Чтобы не потерять счет дням, Кропоткин сделал себе этакий самодельный календарь из кожаного футляра для очков, поверхность которого была разбита на ромбики. Делая палочку поперек ромбика, Петр всегда знал день недели и число.