Читаем Десерт из каштанов полностью

Той осенью горели не только костры, и не только горечь от их дыма стелилась по городу.

Физически Ирина уже восстановилась. Но Гаранин знал, что потеря ребенка пробралась и осела в областях куда более глубоких и темных, чем тело. Он и сам это пропустил через себя.

Его никто не утешал, никто ему не сочувствовал, только в паре с женой – или только ей одной. Как будто это была исключительно ее утрата. Сначала – возможно. В первые несколько дней он волновался только за Ирину, за ее здоровье. Он знал наизусть, конечно, и все ее показатели по анализам, и объем кровопотери, и дозировку лекарств. При первой же возможности они вернулись из Москвы, которая в памяти его теперь навсегда осталась городом невыносимой, никак не кончающейся ночи, солоно пахнущей медью. И по возвращении Арсений сделал все мыслимое, чтобы здоровье жены наладилось как можно быстрее.

Но чем больше утекало недель в воронку обыденности, тем острее становилась его тревожность, больше похожая на кошмар, в котором все в таком идеальном порядке, что даже страшно, и только под ложечкой – противное сосущее чувство без названия и даже без четких границ. Как будто гудит тонкая пружина или дребезжит варган[6].

Ирина вернулась в музей и на курсы, Арсений снова пропадал в больнице, ввязываясь во внеурочные дежурства, заменяя приболевших коллег, и часто проводил на работе выходные и ночи. Борисовская однажды высказала ему в лоб, что думает об этом:

– Ты совсем оборзел, товарищ. Ты здесь поселился, что ли? А Ирка там одна? Перестань быть скотиной.

– Лариса, у меня много дел, и мои обязанности никуда не делись.

– Ну да, еще бы. Только вот твои обязанности не только здесь. Больница без тебя не рухнет, я проверяла. А вот жена твоя…

Он мысленно отключил у Борисовской звук. Она что-то еще вещала, взмахивала крепкой ладонью, хмурилась, патетически закатывала глаза, но он не слышал ни слова. Зачем? И так уже было говорено-переговорено. И с Ирой тоже.

Он сказал ей, что они оба ни в чем не виноваты. Ему, правда, хватило такта не заявлять, как Сергей Арнольдович: «Развели трагедию. Еще нарожаете! Люди вон с того света выкарабкиваются! С сердцем пересаженным живут, без ног, без рук. А у вас выкидыш, и плач Ярославны устроили… Такая уж нынче молодежь пошла хлипкая».

Никакого плача, справедливости ради, они не устраивали, просто отказались приходить на отцовский юбилей, который совпал со второй неделей их совместного горевания. На торжество собралось чуть не полгорода, от верхушки горбольницы до заместителя мэра, сыну которого Гаранин-старший когда-то заменял сердечный клапан. Ни мать, ни отец не приняли отсутствия Арсения с женой, однако Елена Николаевна, по своему обыкновению, выбрала молчание. А вот Сергей Арнольдович не утерпел, высказался, и хорошо еще, Ирина этого не слышала – разговор шел по телефону.

Арсений не собирался ничего никому объяснять: если душа не подсказывает, то и к чужим подсказкам не прислушается. Но внутри он негодовал от одного только обычно сочувственного замечания: «Какие ваши годы, еще нарожаете детишек». Чертовы умники! Ему хотелось орать на таких доброжелателей крепким деревенским матом, хотя он и знал, что так говорят не по злобе, а от недомыслия. Еще детишек? Возможно. Но именно этого, первенца, мальчика, которому были уже приготовлены свалянные Ириной из шерсти зайчик и медвежонок, которому уже было выбрано имя, – его никогда не будет. Он умер и не оживет, и этого не исправить. Смерть – она единственное неисправимое, что есть в сущем.

Осознание настигло Арсения много позже, чем Ирину. Раньше, еще до женитьбы, ему казалось, что выкидыш – это потеря беременности, обезличенного состояния приготовлений. Он, за время работы повидавший на операционном столе не одну сотню беременных, считал, хоть и молча, что мужчина к этому процессу почти никак не относится, ведь его инстинкт еще не проснулся, и вся вовлеченность в сотворении новой жизни с его стороны сводилась пока к обычному участию в естественном, хоть и довольно приятном, акте. Теперь Арсений понял, как заблуждался. Он переживал потерю не беременности, а своего ребенка, и переживал ее хоть и бок о бок с Ирой, но все-таки в одиночестве.

Ему не хотелось бередить ее раны еще и своей слабостью. Он ведь мужчина, следовательно, не должен показывать своих переживаний. Мальчики не плачут. Мужское дело – обеспечивать семью или то, что от нее осталось. Этим Гаранин и занимался, днюя и ночуя на дежурствах. Кроме того, он со стыдом считал, что так переживать едва ли позволительно даже внутри, никому не показывая. Этим он, как и намекал отец, обесценивает страдания других людей, куда более глубокие: например, страдания родителя, потерявшего своего ребенка, который родился и уже рос какое-то время у него на глазах. Да вот только каким измерительным прибором обнаружить, насколько одно горе тяжелее другого? И кому горевать можно, а кому стоит взять себя в руки, и как это сделать, когда внутри что-то каждый день бьется на острые кусочки?

Перейти на страницу:

Похожие книги