No comment, в общем: мораль сей притчи ясна как день.
А по Лехе девушки не сохли – они хотели от него родить. Красивого ребеночка. Все, кроме Таньки Г*.
Г* была дрянь – есть же на свете дряни. К тому ж, по-моему, нехороша собой: все ее пороки были нарисованы поперек лица, наглого и неблагородного ее лица. Гадина она была, если честно. Говорят, гашиш откуда-то с юга рюкзаками возила. А ведь муж был мент. Делала, дрянь, что хотела; захотела – завалила Леху. Их роман был короткий, но бурный. Три дня они не выходили из Лехиной комнаты в общаге. А на четвертый – он ей надоел: «Красивый, но скучный».
Изменился Леха с тех пор. Замкнулся. Достоевским увлекся: лучше его, мол, о грехе никто не написал. Захожу к нему как-то, за солью вроде. «Соли нет. Почитай, – говорит мне, – „Бесов“, „Бесов“, – говорит, – почитай». Затем, разумеется – Лесков: никто лучше, мол, о праведниках.
Стал Леха в храм похаживать. Старославянский выучил: чтоб Книги читать.
И вот однажды по худграфу пролетел чудовищный слух: «Леха С* в монастырь ушел!»
А он ушел.
Сижу как-то раз в мастерской: натюрморт пишу. Заходит А*, говорит: «Какого я в церкви монашка красивого видела! Чудо». Пошли вместе в церковь. Монашка смотреть.
Конечно, это был Леха, я и не сомневался. Красивый такой. И ряса ему идет, и борода. Стоит посреди храма: молится. Очень красиво молится. И на колени красиво встает, и крестится, и лбом об пол красиво стучит.
А* говорит:
– Вот бы от этого монашка ребеночка родить, такого же красивого…
«А я, кажется, понял, – думаю, – почему он в монахи ушел: не смог никого полюбить, кроме Господа, красивый такой».
– Для тебя, – хамлю, – он слишком красив.
Знаете, что она мне ответила?
– Вы все, мужики – козлы! Особенно – красивые.
Совсем особый сок[1]
В отличие от некоторых, Ш* был благородных кровей: голубых, как моя мама говорит, – голубых и стопроцентно не русских. И по матушке, и по батюшке – всё немцы да поляки; и сплошь аристократы: курфюрсты и бароны, да магнаты и шляхтичи. Сам дагерротипы видел: Ш* мне с апломбом показывал. Один пращур – то ли градоначальник, то ли губернатор чего-то польского; другой – из немцев – тоже какой-то знатный вельможа, – все при саблях, при усах, с аксельбантами – никого в партикулярном. Дамы с барышнями – прабабки с бабками – изящно убраны, с веерами, с мопсами. И все в перчатках.
Ума не приложу, как Ш. дожили до наших дней, как их всех не истребили? как класс.
Ш* мне был другом, я ему – вряд ли. У таких не бывает друзей, только вассалы. Расстались мы из-за бабы: из-за моей. К сожаленью, без дуэли, хоть я во гневе и грозился надеть ему на голову тумбочку. Не было никаких оснований Ш* пачкать себя дуэлью с такой личностью, как я, тем более – из-за бабы.
Ш* был юноша светский: его в городе все знали. Все девушки. Красив был? Полагаю, что очень. Портрета не будет: их довольно написано – возьмите хоть Вронского (из нее, из «Карениной»). Ш* – вылитый, только блондин, постройней и повыше. «Сплошные зубы», соответственно. Даже кодекс нравственный у Ш* был как у графа: мужикам врать нельзя, но женщинам можно; обманывать никого нельзя – мужа можно; чужого брать нельзя – бабу можно. Обманывал, уводил.
Но не в красоте дело – ежу понятно. Мой друг обладал тем, чего не имели все красавцы; и нет такой силы, которая бы могла это дать. Именно ее… голубую, как моя мама говорит.
Бабы ее чувствовали, что ли? Ш* ведь не просто нравился – у девиц соски твердели (рассказывали, девицы мне сами рассказывали), когда он появлялся: спокойный, ладный, в джинсовом «ментике»[2]
внакидку, сановитый чувак с полотен Ван Дейка, – и они сразу же готовы были ради него совершать всякие глупости, и сразу же совершали, и ни одна (насколько я знаю) впоследствии об этом нимало не жалела. Некоторые вообще на второй день приходили к нему с вещами: уже не могли без него жить. Ш* пускал, он всех пускал. И его мама тоже пускала, она всех пускала. Эта старая, добрая немка весьма благородных кровей, вероятно, считала, что общение с девушками полезно для здоровья ее мальчика. Уж она-то знала, что полезно, а что нет, ибо всю свою жизнь служила в аптеке. Она и лечила его сама, когда общение заканчивалось неприятными последствиями, она всех лечила. И меня однажды лечила. И его папа ничего не говорил. Этот старый, добрый поляк, в жилах которого текла, возможно, кровь королей, всем улыбался. Поднимал от книжки свои ласковые глаза, улыбался, а затем снова продолжал читать книжку на польском, французском, немецком, чешском или другом каком-нибудь языке.Ш* тоже знал английский, но плохо. Умен был? Пожалуй, умен, по мнению некоторых, в основном дам. Описывать не стану – возьмите хоть Онегина (из него, из «Евгения…»). Все то же: «всему шутя», «огнем нежданных эпиграмм» и, конечно же, «тверже всех наук» – «наука страсти нежной». Копия, словом.
Играл, конечно. Я сам видел, как он играл в трясучку. Ушел, позвякивая, с целыми карманами медяков.