По соседству, однако, то и дело выплывала реальность: боевая, советская «проходимость» в виде назойливого спутника, человека-дятла (в первом варианте он был осетром), шутника, подхалима, блатмейстера, доносчика и лизоблюда… Жить и путешествовать приходилось среди таких персонажей. Он вспоминает утверждение Моруа о том, что нельзя одновременно жить в двух мирах — действительном и воображаемом. Моруа ошибается, восклицает он. Я всегда жил в двух измерениях! Sic! — скажем мы. В одном измерении, которое считается реальностью, а на самом деле, может быть, является лишь гримасой, он был лауреатом, а в другом — истинным корифеем прозы, стоящим выше и Бабеля, и Олеши.
1986
ОТЛОВЛЕННЫЙ БЕГЛЕЦ
Без пяти столетие Осипа Мандельштама. Из всех своих «серебряновековцев» Мандельштам, возможно, был самым беглым; с самого начала вольный казак, или, как нынче говорят о людях, не признающих взаимокрепостничества, «внутренний эмигрант». Собственно говоря, вся их компания тринадцатого года культурно и эстетически была основательно отчуждена от российского общества, не говоря уже о российской государственности. В этом смысле интересно стихотворение «Царское Село», посвященное Георгию Иванову. Персоны власти предстают перед юношами будто экспонаты кунсткамеры.
Или в стихах, обращенных к Гумилеву:
Впрочем, Россия тринадцатого года позволяла им от себя убегать, может быть, оттого, что и она сама от себя убегала в космополитизм. Море давно уже открыло Петербург, воздушные пути готовились к открытию Москвы. Молодые поэты были одержимы этим бегством, недаром их кафе называлось «Бродячей собакой». В стихах постоянно присутствовала Европа.
Англия казалась близкой сестрой…
Даже и Америка уже мелькала в образе двадцатилетней туристки, что должна добраться до Египта…
Любопытно отметить, что в предреволюционном Петербурге было много автомобилей; они пробегают через стихи Мандельштама, «сирень бензином пахнет»; карнавал продолжается всю ночь, «от легкой жизни мы сошли с ума»; двери всегда настежь, «в пожатьи рук мучительный обряд. / На улицах ночные поцелуи»… Впрочем, он убегал еще дальше товарищей, постоянно стремился к Средиземному морю, будто во снах ему нашептывалось направление.
Критики упрекали его в ложноклассичности, хотя эта тяга, разумеется, мало относилась к поискам стиля — скорее к онтологии. Все-таки и в поэтическом цеху Петрополя той поры он был слегка чужаком. Блок где-то заметил: «Зачем нам второсортный Рубанович, когда у нас есть первосортный Рубанович-Мандельштам?»… Злослов, конечно, может расширить шутку и сказать: «Зачем нам второсортный Шульц, когда у нас есть первосортный Блок», но все-таки и в самом деле юный Осип в стране русского стиха был беглецом, иудеем, средиземноморским человеком.
Стихия русского языка звучала в нем наподобие критских волн, он мечтал о бегстве из языка в музыку.
Первооснова жизни для юного Мандельштама происходила из южного моря, оттуда шел «широкий ветер Орфея»; в современном Петербурге рядом с кинематографом, теннисом и автомобилями вполне естественно возникали образы Эллады, Иудеи и Рима.