Новости, поступавшие из внешнего мира, не способствовали мысли о желательности или даже возможности оставаться в Америке. Отец Кили ходил за газетами по нескольку раз на день, а источником дополнительной информации нам служила болтовня радио.
Республика Израиль еще более настоятельно требовала моей выдачи, тем более ободренная слухами о лишении меня американского гражданства и о том, что, по сути дела, я вообще никакого гражданства не имел. К тому же требования республики о моей выдаче были сформулированы с просветительским уклоном, то есть разъясняли, что пропагандист моего сорта в не меньшей степени является убийцей, чем Гейдрих, Эйхман, Гиммлер или любой другой из этого мрачного ряда.
Может, оно и так. Я-то надеялся, что мои радиопередачи будут восприниматься не более чем абсурдно смехотворными, но трудно быть смехотворным в мире, где столь многие туги на смех, неспособны к мысли и так предрасположены верить, рычать и ненавидеть. Столь многие хотели
верить мне!Говорите что хотите о благости чуда слепой веры, я же способность к ней считаю ужасающей и беспредельно гнусной.
Западная Германия вежливо запросила правительство США, не являюсь ли я ее гражданином. Никаких данных, опровергающих либо доказывающих это, не нашлось, поскольку все материалы на меня сгорели во время войны. Но если я их гражданин, сообщили немцы, то они не менее Израиля жаждали бы привлечь меня к суду.
Практически они хотели сказать, что если я — немец, то им стыдно за такого немца.
Советская Россия изложила свою позицию в нескольких словах, звучавших, будто на мокрый гравий уронили шарикоподшипники. Не надо никаких судов, сказали оттуда. Давить таких фашистов, как тараканов, и все дела.
Но самой реальной опасностью внезапной смерти пахнуло от моих разгневанных соотечественников. Наиболее кровожадные газеты публиковали без комментариев письма от тех, кто требовал возить меня от побережья к побережью в железной клетке; от героев, вызывавшихся участвовать в моем расстреле, будто страна испытывала дефицит людей, умевших владеть огнестрельным оружием; от тех, кто не собирались палец о палец ударить сами, но достаточно глубоко верили в американскую цивилизацию, чтобы знать: найдутся другие, помоложе и посильнее, которые разберутся, как тут быть.
Тут-то патриоты не ошиблись. Вряд ли когда-либо существовало общество, в котором не сыскалось бы сильных и молодых людей, жаждущих вкусить убийства, коль скоро ничем особо страшным за него не накажут.
По сообщениям газет и радио, ведомые праведным гневом граждане уже отомстили мне чем могли, вломившись в мою крысиную мансарду, перебив стекла и распатронив пожитки, унеся что можно с собой. После чего ненавистный народу чердак денно и нощно держался полицией под охраной.
Передовица в "Нью-Йорк пост" отметила, что полиция вряд ли сумеет обеспечить меня требуемой защитой, столь многочисленны и столь полны вполне понятной жаждой убийства были мои враги. Да тут батальон морской пехоты требуется, беспомощно вздыхала "Пост", чтобы держать меня под охраной до конца дней моих.
"Нью-Йорк дейли ньюс" высказала мнение, что самое гнусное свое военное преступление я совершил, не покончив с собой, как джентльмен.
Гитлер, выходит, был джентльмен.
"Ньюс", кстати сказать, опубликовала и письмо Бернарда О'Хэа, того самого, кто арестовал меня в Германии и недавно прислал письмо мне с копиями во все концы.
"Я с этим типом, хочу расправиться собственноручно, — писал О'Хэа. — Я заслужил, чтобы его отдали мне на единоличную расправу. Ведь это я поймал его в Германии. Знай я тогда, что он улизнет, тут же на месте шею б ему свернул. Если кто наткнется на Кэмпбелла раньше меня, пусть ему скажет, что Берни О'Хэа уже мчится из Бостона без пересадки".
Как отмечала "Нью-Йорк тайме", то, что приходится терпеть и даже защищать такую мразь, как я, является одним из необходимых условий функционирования истинно свободного общества — условий, приводящих в исступление, но неизбежных.
Рези узнала, что правительство США выдавать меня Республике Израиль не собирается ввиду отсутствия соответствующего юридического механизма.
Однако правительство США обещало открыто и досконально рассмотреть мое обескураживающее дело, точно определить статус моего гражданства и установить, почему я не был предан суду.
Правительство выразило также легкое недоумение касательно того, что я до сих пор находился в стране.
"Нью-Йорк таймс" опубликовала мой снимок в куда более молодые годы, мой официальный фотопортрет нацистского функционера и идола международного эфира. Не помню точно, какого он года, кажется — сорок первого.
Арндт Клопфер, фотограф, который меня снимал, вон из кожи лез, стараясь снять меня под Христа работы Максфилда Пэрриша[7]
, у которого тот всегда выходил, будто намазанный кольдкремом. Он даже сделал мне нимб над головой, мастерски осветив задний план туманным отблеском лампы. Но это он не просто ради меня старался, он всех снимал с нимбом, и Адольфа Эйхмана тоже.