— Жаль, конечно, — ответил я, — но что ж поделаешь. Сюда вот-вот ворвутся арестовать тебя. Не драться же мне с ними.
— Ты не будешь за меня драться?
— Разумеется, нет. Разве я с ними справлюсь?
— Это имеет значение? — посмотрела на меня Рези.
— В смысле — я должен умереть за любовь, подобно рыцарю в пьесе Говарда Кэмпбелла-младшего?
— Вот именно. Давай умрем вместе, прямо сейчас!
— Рези, милочка, — расхохотался я. — Да у тебя вся жизнь впереди.
— Вся моя жизнь была — несколько волшебных часов с тобой, — вздохнула Рези.
— Я мог бы сочинить такую реплику для пьесы, когда был молодым.
— Это и есть реплика из пьесы, которую ты написал молодым.
— Глупый я был юнец.
— Я обожаю этого глупого юнца.
— Когда ты влюбилась в него? В детстве?
— В детстве. А потом — уже став взрослой. Когда мне давали твои рукописи и велели изучить их — вот тогда.
— Извини, не могу тебя поздравить с хорошим литературным вкусом.
— Ты не веришь более, что жить стоит лишь ради любви?
— Нет, не верю, — ответил я.
— Так скажи мне, ради чего же тогда стоит жить, — взмолилась Рези. — Пусть не ради любви. Ради чего угодно! — Она обвела рукой убогую подвальную комнатенку, и в жесте ее выплеснулось мое собственное восприятие мира как барахолки: — Я готова жить ради этого стула, ради этой картины, этой трубы, этой кушетки, этой трещины в стене! Только скажи мне, что ради них стоит жить, и я буду ради них жить! — рыдала Рези.
Обессилевшие ее руки легли на мои плечи. Она плакала, закрыв глаза.
— Пусть не любовь, — прошептала Рези. — Пусть что угодно. Только скажи.
— Рези… — мягко позвал я.
— Скажи! — и руки ее, вдруг снова налившись силой, сжали мне пиджак.
— Я уже старик… — беспомощно выдавил я. Это была трусливая ложь. Никакой я не старик.
— Что ж, старик. Скажи мне, ради чего стоит жить, чтобы и я могла ради этого жить, здесь — или за десять тысяч километров отсюда. Скажи мне, ради чего собираешься дальше жить ты, чтобы и мне тоже захотелось жить дальше!
В этот момент в дом ворвались.
Стражи закона лезли во все двери, размахивая оружием, заливаясь свистками и ослепляя всех светом ярких фонарей, хотя и так было достаточно светло.
Их набралось целое полчище, и они зашумели при виде мелодраматично злобной символики, украшавшей подвал. Так шумят при виде рождественской елки дети.
Человек десять — все, как на подбор, молодые розовощекие и брызжущие добродетелью — окружили нас с Рези и Крафта-Потапова, отобрали у меня пистолет и обыскали всех в поисках иного оружия, пока мы стояли, обмякнув, словно тряпичные куклы.
Сверху по лестнице спускалась еще одна группа фэбээровцев, конвоируя преподобного Лайонелла Дж. Д. Джоунза, Черного Фюрера и отца Кили.
Посреди лестницы доктор Джоунз остановился и обернулся к своим гонителям.
— Я делал то, — величественно заявил он, — что должны были бы делать вы. Вот и вся моя вина.
— И что же мы должны были бы делать? — спросил сотрудник, явно руководивший операцией.
— Защищать Республику! — ответствовал доктор Джоунз. — Нас-то чего травить? Мы лишь стремились упрочить нашу страну! Объединяйтесь с нами, и мы вместе возьмемся за тех, кто пытается ослабить ее!
— И кто же это? — спросил сотрудник.
— Я еще должен вам объяснять? Неужели вы сами не знаете — на вашей-то работе? Евреи! Католики! Негры! Азиаты! Унитариане! Иммигранты, неспособные усвоить дух демократии, играющие на руку социалистам, коммунистам, анархистам, антихристам и евреям!
— К вашему сведению, — с видом холодного превосходства ответил сотрудник, — я — еврей.
— Это лишь доказывает мою правоту.
— Чем же?
— Тем, что евреи пролезли повсюду, — отвечал Джоунз с улыбкой логика, доказательств которого не опровергнуть никому.
— Вы — против негров и католиков, — продолжал сотрудник, — но самые близкие ваши друзья — негр и католик.
— Что ж здесь странного? — удивился Джоунз.
— Но разве вы не ненавидите их?
— Разумеется, нет. Ибо мы верим в одно и то же.
— Во что?
— В то, что славная в прошлом наша страна попала не в те руки, — заявил Джоунз, на что отец Кили и Черный Фюрер согласно кивнули. — И чтобы вернуть ее на путь истинный, — продолжал Джоунз, — надо снести немало голов.
Никогда мне не доводилось видеть более наглядной демонстрации тоталитарного образа мышления в действии. Образа мышления, который можно уподобить системе шестеренок со спиленными наобум зубьями. Такая разлаженная машина, приводимая в действие заурядным, а то и угасающим либидо, дергается рывками, шумно, гулко и бессмысленно, словно какие-то адовы часы с кукушкой.
Старший фэбээровец ошибочно заключил, что зубы шестеренок в мозгу Джоунза стерлись совсем.
— Вы напрочь выжили из ума, — сказал он.
Но Джоунз вовсе не выжил напрочь из ума. Весь ужас ума классического тоталитарного склада в том и заключается, что механизм его, хотя и деформированный, сохраняет по своей периферии целые кусты шестеренок с зубьями, мастерски выточенными и сохраняемыми в безупречной форме.