Войнович, словно испытывая его терпение, протянул:
— Не зна-а-аю! Как князь взглянет... А он — не думаю, чтобы тобой доволен остался... Ты ведь, друг мой, поступил не совсем разумно: без сигнала моего начал сражение и бой вел не по правилам — из линии вышел, нарушил строй!
— Все движения эскадры были исполнением указа вашего превосходительства, ибо я, условясь с вами заранее, словесное дозволение на то получил!
Войнович опешил. Он и впрямь позабыл, что еще в Севастополе предоставил своему флагману свободу действий.
Не найдя что ответить, он повернулся и зашагал по палубе. Ушаков проводил его до трапа и постоял, пока шлюпка контр-адмирала не отвалила от корабля.
Потом, пройдя к себе в каюту, он сел писать письмо Потемкину:
«...Удостойте щедротой и покровительством исходатайствовать мне за болезнию увольнение от службы...»
Но рука остановилась. Он отложил в сторону черновик.
Войнович и все с ним связанное отошло куда-то вдаль, словно и не было этого вовсе. Главное— то, что долгие годы было задачей для Ушакова, встало перед ним снова. Но теперь, после боя у Фидониси, это было решено...
Он стал записывать мелькавшие мысли. Их еще надлежало развить в будущем, но в них уже было самое важное.
Это была морская «наука побеждать».
Он писал о том, что «нельзя соблюсти всех правил эволюции — иногда нужно делать несходное с оною», что каждый бой требует своих путей для победы, но решительная тактика — основа всего...
В дверь каюты стучали, Ушаков не слышал. Выводя строки своим кругловатым старомодным почерком, он ясно видел, как взрываются неприятельские корабли, идут ко дну целые эскадры и вражеский адмирал спускает перед ним флаг.
Глава девятая
«Жить свободным или умереть!»
Не все рожденные в отечестве достойны величественного наименования сына отечества (патриота). Под игом рабства находящиеся не достойны украшаться сим именем.
Вслед за домом Мекензи поднялись на берегу дома флотских подрядчиков, корабельного мастера Доможирова и, наконец, Ушакова. Три десятка домов, казармы, длинное каменное здание для морских офицеров да несколько лавчонок и пекарен — это и был весь Севастополь. Запах свежеиспеченного хлеба стоял над ним.
На опрокинутой шлюпке, у крыльца ушаковского дома, сидели двое: старый, седоусый грек из соседней пекарни и матрос — Иван Полномочный. Матрос был слесарем со «Св. Павла». Он рассказывал греку про свою жизнь.
— С двенадцати лет, — говорил он, — поступил я в тяжелую работу: отцу в кузнице пособлял — молотом бил. Шестнадцати годов взяли меня на военную службу; хотели отдать одному офицеру, да я сказал, что знаю медное ремесло, чтобы не попасть в денщики...
Грек слушал, уставясь на собеседника жгучими, печальными глазами, а матрос продолжал:
— Стал я корабельным слесарем. Служил в Херсоне, потом два года здесь; отделывал дома капитану Ушакову, капитану Заостровскому, господину Ихарину — железные и медные вещи работал для окон и дверей.
— А ты родом откуда? — спросил пекарь.
— Вологодский. Не близко отсюда будет. У нас местность обширная, все леса да болота. А зима студеная, ты бы там не выжил.
— Я с острова Корфу, — сказал грек со вздохом, — у нас всегда тепло...
Он опустил голову, помолчал, должно быть вспоминая родину, и вдруг запел на своем языке песню. Он тянул ее долго, и матрос терпеливо слушал, пока ему не стало тоскливо от этой песни, слов которой он не понимал.
— Полно тебе выть! — сказал он с досадой и тут только заметил, что приятель его плачет. — Да что ты разнежился, дурак?
— Э, братец, ничего ты не понимаешь! — ответил пекарь. — Это такая песня, что ни один грек без слез петь не может.
— Какая ж она такая?
— Мудреная. По-русски нельзя сказать.
— По-русски все можно сказать! — уверенно возразил матрос. — Ну-ка, говори мне!
— Это, братец мой, вот какая песня: кто поет ее, тот и плачет за свое отечество... А поют, стало быть, как одна птица сидела, ну, и полетела далеко-далеко, через горы, через море, через лес, через туман. Ну и вот, летит она, все летит, далеко летит и опять — еще дальше...
Матрос склонил голову и задумался, как бы что-то припоминая, а грек снова затянул песню про птицу, летящую через горы и море, лес и туман.
Они не заметили, как позади них отворилась дверь и на крыльцо вышел Ушаков. Он слышал рассказ грека и теперь, слушая его песню, видел, как все ниже опускает голову корабельный слесарь и почему-то прикрывает ладонью глаза.
Федор Федорович повернулся и ушел в дом.
Ступая по грубым, толстым половичкам, он направился к раскрытым дверям кабинета. Море стояло в его высоких, с частыми переплетами окнах, похожих на стекла маячного фонаря.
Оконные задвижки, дверные ручки, петли и даже косяки у дверей были медные и отражали бившее в окна солнце. Федор Федорович любил медь, и притом начищенную до блеска. В доме был строгий порядок, как на корабле.