Лермонтов же как будто и знать не хочет этой сложности, он воспроизводит (чтобы потом еще не раз повторить) обобщенную ситуацию «поэт и толпа», причем не по‑пушкински, с презрительным превосходством поэта над «чернью тупой» или со снисходительной насмешкой над ее «детской резвостью», а по-другому, с торжеством толпы, гонениями на поэта или его гибелью.
Можно спросить, какая часть стихотворения самая непонятная или где сильнее всего выражено чувство, – и ответ будет, скорее всего, один; на заключительных 16 строках, обращенных к высшему свету, следует остановиться особо. Кто‑то расслышит в них пророческое, торжественное, уверенное обличение, кто‑то – почти отчаянный, захлебывающийся крик (попросим учеников прочитать конец стихотворения и так, и эдак). Но все равно не удастся до конца распутать и отчетливо осознать, какой конкретный смысл стоит за «пятою рабскою», «прославленными известной подлостью», «потомками, поправшими обломки», «обиженными игрою счастия» (хотя самый общий комментарий все-таки понадобится). Непонятна и синтаксическая структура: дважды «вы» сопровождается развернутыми уничижительными определениями – и предложения пресекаются; только на третий раз это «вы» обретает сказуемое («Таитесь вы под сению закона…»).
Но главное – «при слове рассудка» этот гнев и эти угрозы окажутся неоправданными. Ведь как бы мы ни говорили о последних месяцах жизни Пушкина, подробно, с документами и воспоминаниями современников, или обобщенно, в нескольких словах, – нет оснований называть палачами гения тех, кто сочувствовал Дантесу или сплетничал. (Хотя сразу после смерти поэта в обществе было много слухов о заговоре против Пушкина с участием высокопоставленных персон.) Но то «при слове рассудка». Кого нам напоминает этот обличающий, гневный, пылкий поэт (или, как теперь принято на всякий случай говорить, лирический герой стихотворения)? Вспомним, как Чацкий, прежде чем броситься к карете, чтобы «искать по свету, где оскорбленному есть чувству уголок», кричит: «…Из огня тот выйдет невредим, кто с вами день пробыть сумеет, подышит воздухом одним – и в нем рассудок уцелеет!» (И он же, как и Лермонтов в «Смерти Поэта», без особой связи с темой разговора возмущается неправедным судом, беззаконием.) Двадцатипятилетний Пушкин, прочитав в Михайловском «Горе от ума», напишет А. Бестужеву, что не считает Чацкого умным, потому что первый признак умного человека – знать, с кем говоришь, и не метать бисер перед Репетиловыми и тому подобными. В это время он уже закончил вторую главу «Евгения Онегина», где появляется Ленский. Многие исследователи замечают, что Пушкин отчасти в Ленском воспроизводит самого себя, но юного и пылкого, на предыдущем, уже преодоленном жизненном этапе. И вот этому‑то Ленскому «волнуют кровь» «негодованье, сожаленье, // Ко благу чистая любовь»[57]
, он не хочет знать полутонов, он выходит на борьбу с тем, что считает злом, готовый погибнуть – и гибнет.И двадцатидвухлетний Лермонтов, не правый в частностях, задыхается от негодования при мысли о том, что любимый поэт погиб, а сильные мира сего невредимы, смеют усмехаться и злословить, и не просто обличает и угрожает, а этим многократным «вы» бесстрашно бросает им вызов. Как будто воскресает на наших глазах «младой певец» – может, и не великий поэт, наивный «сердцем милый… невежда»[58]
, но личность героическая.Вот этот мощный заряд, этот сгусток отчаянного, героического негодования, неотделимый от некоторой языковой невнятицы и потому еще более убедительный, остается как главное впечатление от стихотворения.
Мне кажется, стоит прочитать девятиклассникам «Стихи» Анатолия Жигулина (1930–2000), создавшего вместе с одноклассниками «Коммунистическую партию молодежи» и проведшего за это несколько лет в лагерях строгого режима, на лесоповале, а потом на каторге на Колыме. В стихотворении рассказывается о том, как герой «в карцере холодном» читает вслух «гневные, пылающие строки»:
Заканчивается стихотворение так:
Учитель сам решит, насколько подробно обсуждать это стихотворение, безусловно демонстрирующее неугасшую силу лермонтовских строк.
М.Л. Гаспаров, со статьи которого мы начали разговор, предостерегал от попыток уже не волнующую классику «подновить… средствами современности». Но здесь, кажется, другой случай.
В завершение расскажу одну историю, подтверждающую, что настоящее произведение может обрастать новыми ассоциациями, не утрачивая при этом главного смысла.