Коридор, казалось, длился бесконечно. Сердце Вождя бешено билось, ноги в мягких сапогах налились тяжелой усталостью, воздуха для легких не хватало и казалось, что внутренности горели медленным огнем...
"Все! Я не могу больше!", - подумал Сталин и, споткнувшись, мешком повалился на пол, по инерции перекатился через голову и застыл неподвижно, тяжело дыша, ворочая непослушными глазами, отыскивая, где верх, где низ...
Вой, крики, стук внезапно прекратились и в нахлынувшей тишине стало слышно, как гулко, с перебоями стучит его сердце и казалось, что с каждым ударом паузы все длиннее, боль все тише. Равнодушие и безразличие охватило Сталина: "Зачем борьба, зачем волевые усилия, зачем жизнь? Ведь так приятно лежать неподвижно в этой блаженной тишине и знать, что никому ничего не надо доказывать, подозревать, наносить упреждающий удар..."
Бред продолжался. Маленькое, скрученное тело Сталина дергалось, то напрягаясь, то падая на тюфяк, на подушку. Глаза двигались под плотно сомкнутыми веками, губы пытались что-то шептать. Берия сидел рядом с Хозяином и с напряженным вниманием впивался взглядом в это, до судорог знакомое лицо, маленькую, гордо и спокойно глядящую внутрь себя, как в былые времена, невозмутимую маску-гримасу.
"Неужели умрет этот обожаемый и ненавистный человек. Вся жизнь в нем, все в этом бесстрастном, даже сейчас, на пороге смерти, человеке. "Как он меня оскорблял, как он иногда страшно и долго молчал, что-то решая про себя. Лучше бы он кричал, топал ногами...
На меня, которого боятся все...
А он, он мог отдать приказ и из меня бы через неделю сделали жалкую тряпку...
Но я был ему предан. Я знаю, он умрет и мне долго не прожить. Я устал бороться, следить, предугадывать, рассчитывать. Я не верю, что власть может доставлять радость... Он, Хозяин, говорил не раз мне, когда мы пили вино...
Он говорил мне, что власть только кажется счастьем, благом. Он говорил, что из-за власти перестал быть человеком, перестал любить людей, перестал их жалеть. Он говорил: "Я всем чужой, даже тебе, которого я призвал и сделал своим помощником. Меня никто не понимает... Я сам себя не понимаю. А чиновники, среди которых я живу, это подхалимы, которые вьются вокруг власти. Они просто дерьмо, они недостойны быть впереди. Они трусы и подонки, которые способны продать родную мать, отца, жену, лишь бы быть у власти... Им нельзя верить." - говорил он..."
Берия резко оглянулся. Маленков, развалившись в кресле всем своим студенистым грузным телом всхрапнул, почмокал толстыми губами, отвернул голову в сторону...
...Сталин шевельнул рукой... что видел он сейчас в своем бреду? Почему так бегают глаза под веками, вздрагивают кончики пальцев?.. Вождь бредил. В бреду он видел свое прошлое...
Июнь сорок первого. Вождю казалось, что так необходимая Союзу стабильность достигнута. Есть еще год или два для завершения реконструкции армии, для подготовки решающей схватки...
На дворе стояло теплое, ясное лето, длинные и жаркие дни сменяли ночи ясные и звездные, люди ехали на дачи, на море, в отпуск...
Школьники гуляли по ночным городам, празднуя окончание учебы. Влюбленные до утра бродили по скверам и паркам, наполненным ароматами сирени, черемухи и мягкой тепло-влажной лиственной зелени...
Он в ту ночь лег часа в два, собираясь поехать назавтра отдохнуть на Ближнюю, так любимую им дачу. Только заснул, согревшись и успокоившись, как зазвонил телефон правительственной связи. Открыв глаза, Сталин чертыхнулся про себя: "Кому там не терпится?" - но сердце заколотилось вдруг неожиданно бешено... "Неужели?" - произнес он вполслуха, - "Не может быть!".
Звонил Жуков: - Товарищ Сталин! Началась война. Немцы бомбят Киев. Танки и войска перешли границу в четыре часа утра. Вы слышите меня, товарищ Сталин? Вы слышите меня? Война началась!
Сталин судорожно сглотнул, рванул ворот ночной рубашки, задышал тяжело и часто, прокашлялся: - Да! Слышу... Держать меня в курсе... Докладывать каждый час, и бросил трубку.
"Что? Как? Почему?.. но поздно. Все пропало. Перевооружение не закончено. Изменники из командирской головки деморализовали Советскую Армию. Куда сейчас? Может застрелиться? А может за Урал, туда в просторы Сибири? Нет поздно. Опозорят. Скажут трус..."!
В бреду он, как тогда, в первые дни войны, почувствовал тоску и безысходность
"Но что я мог сделать? Я не мог помешать. Я хотел его обмануть, но он, этот истерик. Перехитрил меня. Нет, я не хочу, не могу умереть, пока не попробую дать бой... Лишь бы поверили, лишь бы позволили мне руководить битвой..."
Сознание возвращалось медленно. Вначале проявился в мутно-белесой пелене уходящего бреда потолок, потом вверх стен и полукружия свода потолка в стены, картина из "Огонька", на которой было изображена девочка, кормящая из бутылки ягненка. Потом бледное лицо в белой докторской шапочке... Дошли до слуха слова: "Он пришел в сознание". И голова доктора медленно уплыла за пределы зрения и на ее место протиснулось лицо Лаврентия, его дрожащий подбородок, капля не то слез, не то пота на щеке.