— Может быть, в Тунис. Даже в Италию. Не знаю. Когда пришли немцы, их офицеры вели себя очень вежливо. Они присылали помощников. Чтобы те убирали. Ну и доносили. А моя мать — она держалась так, словно была их союзницей. И все же они присылали к нам деревенских старух. С лицами как высушенный инжир. Чтобы те за нами шпионили. Они и шпионили, это было видно по их липким взглядам. Больше они ничего и не делали. Сажа, жир, грязь как были, так и оставались.
— А что стало с беженцами?
— Пришлось взять их в дом и кормить. Они не понимали, что происходит. Без конца хныкали да жаловались. И… Мало нам было их новых шкафов, так сюда еще нагнали женщин — отдраивать полы песком, а потом натирать воском…
— В бальном зале?
— Ну да, сюда должны были въехать немцы. — Она рассмеялась. — Чистые, голубоглазые, симпатичные. Офицеры. Мать развлекала их. Думаешь, я не знала? Не видела? Как славно у нее это получалось?
— Ты завидовала? — мягко спросил Мендес.
— Однажды немцы взломали забитую дверь. Вытащили гвозди из досок и обнаружили оконный проем. После этого…
Она замолчала.
— А если бы я тебе сказала, будто это вовсе не женщины из деревни сделали, хоть они и знали про беженцев? А что я сама ее выдала? Нашептала на ухо одному…
— Я бы тебе ответил, что ты была слишком мала, чтобы это запомнить. Что это твои фантазии.
— Так вот, что было после этого, я не знаю. Не видела. Спряталась под кроватью. И держала в руке коралловое распятие.
Он потянулся обнять ее, но она стряхнула его руки.
— Думаешь, мне есть дело до того, что случилось с твоими евреями? Да никакого! Я их ненавидела, Алекс, ты можешь это понять? Ненавидела!
— Ты была совсем ребенком.
— Мне и сейчас до них нет дела. Мне безразлично, что с ними стало. Господи, да любой может просто погибнуть в авиакатастрофе, любого могут подстрелить на улице, любой может в сорок лет умереть от сердечного приступа. Такова жизнь, вот и все. В ней полно опасностей. Придерживаться правил — это не для всех. Что же такого особенного в гибели
— Тогда почему тебя мучают призраки? — спросил он.
Она стояла перед ним, прикусывая руку, ее узкие плечи казались слишком слабыми, где ей удержать ребенка — она и сама ребенок. И вдруг резко сказала:
— Мне здесь страшно. Можно мне уехать сейчас же?
— Хорошо, — ответил Мендес. — Возьми любую машину. Будь осторожна.
— Я вернусь поздно, — сказала Ли. — Бедный Алекс. Возвращайся к своим книгам. Разве не за этим ты сюда приехал? Ведь не за мной же. Ты хотел читать, размышлять, понять что-то, разве не так? Не упускай случая.
Она легко коснулась его губами. Вздохнула.
— Что бы тебе не быть таким снисходительным и терпимым. Ладно, по крайней мере, запомни: я не притворялась.
Он наблюдал за ее отъездом из высоких барочных окон библиотеки. В рассказ о ее предательстве он не поверил. Более того, это признание сделало ее еще более уязвимой в его глазах. Он хотел бы витать над ней точно невидимый хранитель. Не для того, чтобы шпионить, что-то разузнать. Только чтобы ее защитить.
Он улыбнулся. Ее призраки его не пугали. Он не станет призывать их, этих несчастных измученных беглецов, да упокоятся они с миром. Когда-нибудь, возможно, он посеет в память о них траву на краю нижнего поля, у воды. И никаких камней — сколько их уже, этих заброшенных могильных камней. Ли ни в чем не повинна. Разве не так? И на нем нет вины. Они всего лишь пошли когда-то по неверной дороге, чтобы спастись, чтобы не прятаться, чтобы их не забыли в чулане. Им просто повезло. И все же. Он мучился угрызениями совести, когда вспоминал, что чувствовал себя еще более виноватым из-за Ляльки. Из-за ее нежелания помнить. Помнить все, что произошло. Почему же он так много требовал от нее? И на протяжении стольких лет. Если сейчас он готов безропотно принять этого ребенка, преследуемого призраками, ребенка, уже учуявшего в его плоти запах тех людей, которых он боялся и отталкивал.
Мендес вернулся к своим книгам. Он читал о хасидском мудреце и пророке Бааль-Шем-Тове. Сегодня он нашел его письмо шурину. Интересно, только у евреев существуют святые, у которых есть шурины? В письме передавалась его беседа с Ангелом смерти. Почему, вопрошал Бааль-Шем-Тов Ангела, ты убил так много невинных евреев?
И какой же ответ он получил?
«Я делаю это ради небес, ради любви к Господу и к вящей славе Его».
Жуткая отговорка, но в действительности интересовало Мендеса вот что: почему его вообще занимало чтение о Божьих людях? О каком Боге могла идти речь? После Биркенау, Треблинки, Дахау. Неужели он серьезно искал в черной безвоздушной невообразимой пустоте, окружавшей нашу планету, некоего бородача? Нет. Он прекрасно отдавал себе отчет, что только Человек, превосходящий злобой любых богов, правит в этом мире. Но тогда… Это была катастрофа, к которой он мысленно возвращался.
Как-то раз Тобайас с удивлением и даже несколько недоверчиво сказал:
— Я заметил, что немцы тебе нравятся. И это после всего, что случилось.