— С какой стати мне их ненавидеть? Глупо. Ты думаешь о случившемся как о преступлении нации. Это слишком просто. Мне безразлично, какая
Вот почему он читал их. Или о них.
Хотя от того, что они предлагали, проку было немного. В одной легенде некий реб Вульф, умирая, говорил своему слуге: «Я провижу этот день, и видение наполняет меня страхом. Мир утратит равновесие, а люди — разум. Расскажи людям, в этот день никто, даже самый добродетельный, не спасется, ни один человек». Слуга же, выслушав его, спросил: «И что они должны делать, когда этот день наступит?» — «Когда придет этот день, скажи нашему народу, что я предвидел его». И с этими словами хасид отвернулся к стене и умер.
Довольно о прорицаниях. Они прекрасно знали их слабые места. И все же в этих легендах иногда сквозило что-то темное и мрачное. Рассказывали, что Зуся[39]
и его брат как-то поздним вечером прибыли в небольшую деревушку близ Кракова, но там ими овладело такое беспокойство, что они вынуждены были уехать еще до рассвета. Деревню эту поляки называли Освенцим, позже немцы назвали ее Аушвиц.Были люди, которых террор пугал меньше, чем то, что творится в сердцах следующего поколения. Сухими и уродливыми становились души. Представляя себе это, один служка повесился в синагоге на бронзовом светильнике, а другого меланхолика так мучили страшные видения, что он рухнул прямо на Теннер-стрит в приступе, как предположил Мендес, острой депрессии.
А с каким упоением они танцевали и пели — бедняки-мыловары и мелкие торговцы, кожевенники и плотники, — все в молитвенных шалях танцевали во славу Господа. Но сколько из их пророков, пытался подсчитать Мендес, покушались на самоубийство?
Случайно он наткнулся на присловье, которое наполнило его гневом. «Тот, кто выбирает одиночество, выбирает смерть». Справедливо. Но почему? «Если ты заглянешь в собственную душу, то непременно впадешь в отчаяние, но если ты обратишь взор наружу, на сотворенный мир, то преисполнишься радостью».
Какая наивность! Как будто внешний мир — это всего лишь смена времен года, появление плодов земли в урочный срок, как будто в мире нет пустынь и безжизненных морских глубин. А если твой взор упадет на площадь, где раскачиваются висельники, — в чем же тогда радость? В смирении, покорности, тихом приятии того, что есть?
Кроткие. Да, кроткие наследуют землю. Это правда. Тихие, слабые духом. Унаследуют. Землю. Глину. На их кости лягут другие кости, кости других людей, и лопаты врагов сровняют рвы, наполненные ими, нагими, которых приняла земля. Земля — конец чудесам, конец песням и легендам, последняя песня и легенда. На полях несобранных волос и сгнивших башмаков и туфелек все еще лежит эта земля — их наследство. Наследство тех, кто плясал на платформах для перевозки скота по пути в Биркенау, и тех, кого везли по тем же рельсам к тем же рвам и известковым ямам. Они ехали ошарашенные. К тому же беспристрастному Богу, к той же земле. В ожидании.
Мендес потряс головой. Поднял глаза. И почему в таком случае он хочет ребенка? Почему чувствует себя счастливым при одной только мысли о нем, как будто он одержал победу, вырвав из предназначенной свыше тьмы комок человеческой плоти?
Он признался самому себе: вопреки очевидному, он все еще верил в человека. И устыдился. Нет ему оправдания. То, что он прочел, было, в конце концов, и его традицией — даже после всего, что он узнал. Даже, подумал он, после всего, что повидали сочинители страшных историй.
Что бы ни было тому причиной.
Лондон, погруженный во тьму. Бессонница. Вялость. Недомогание. Тобайас замер над острым лучом, освещающим идеальный порядок на его письменном столе. Обычно он любил работать по ночам. Но сегодня не мог заставить себя что-то делать. Он встал. Походил. Тускло-зеленая комната казалась тесной. Он отдернул занавески, чтобы спастись от тяжелого глухого безмолвия, от скверного запаха собственного дыхания. Однако непроницаемая темень улицы вселяла страх, и снаружи в комнату волна за волной проникала тишина. Он пытался ухватиться за знакомые предметы, черные раскидистые деревья в центре площади, но их ветви сливались с мраком. Сама тишина была темной. Он смог услышать только, как одинокий прохожий постукивает по тротуару зонтом, служившим ему тростью. Запаркованные машины стояли тихо-тихо — так беззвучны бывают предметы во сне.
Тобайас посмотрел на свои руки — сильные, белые, с ухоженными ногтями. Но ладони влажные. Он весь вспотел, как при высокой температуре. Его пугали даже собственные кресла, обтянутые серым бархатом. Перед ним с преувеличенной основательностью расположился старый приземистый диван. Ночные призраки. Он к ним не привык. Как не привык к тому, чтобы мысли слоями накладывались друг на друга. Более всего он предпочитал линейное развитие мысли, в соответствии с правилами синтаксиса.