Я читала публикацию «Группы смерти», те ресурсы суицидальные, я знаете, смотрела после этого, – там есть суггестивные фигуры – это факт. Для суггестий[21]
выбрано слово, вызывающее сильную эмоцию, – смерть или суицид. И дальше создаются цепочки ключевых слов, где есть или киты, или бабочки, или имя Рина. Хотя киты и бабочки не имеют никакого суицидального или смертельного смысла, там этот смысл специально создаётся. И вот это ключевая группировка слов символов работает. Мы не понимаем чего-то про сеть важного. И это не про то, что ее нужно упразднить, а про обращение с огнем, которому надо детей учить. То, что происходит в виртуальной реальности с ребёнком, это, возможно, даже сложнее, чем мы понимаем.– А как сложнее? Как это всё происходит, с вашей точки зрения? Вот мальчик перед смертью говорит другу: «Я не хочу умирать, но задание нужно выполнить». С чем связан уровень такой высокой мотивации? Может ли на детей действовать, к примеру, байка о том, что какой-то член команды не может выбраться из «Тихого дома», ему нужно море трупов – море китов, чтоб спастись. И вот ты Кит, у тебя задание. Вполне себе такое селенджеровское представление
– Совершенно верно, тут ещё и такая манипуляция: ребёнок пообещал, не хочет казаться трусом, кого-то надо спасать, где-то тебя сохраняют… Там очень много профессиональных апелляций именно к подростковой психологии. Повторю, у подростков не сформировано символическое мышление. Если взять русские речевые обороты, например, меня спрашивают: «Ты пойдёшь туда-то?» – я могу ответить: «Да нет», и только россиянин может понять, что я имела в виду. Я одновременно сказала и да, и нет, но человек поймёт, что я не пойду туда-то. И что говорить о более сложных метафорических конструкциях, когда подразумевается вообще не то, что спрашивается? Если представить себе, как Иван-дурак в сказке сначала прыгает в мёртвую воду, в кипящее молоко в некоторых вариантах, и выпрыгивает совсем не Иван-дурак, а Иван-царевич, – мы понимаем, что это метафора какой-то качественной трансформации – для этого не надо прыгать в кипящее молоко или какую-нибудь воду, тем более мёртвую. Но у подростка в виртуальной реальности грань между символическим и реальным стирается. Он начинает воспринимать то, что происходит на мониторе, так, как будто это часть этого мира. И очень многое в виртуальной реальности, особенно игровое, он может воспринимать как часть своей реальности.
– С ним и играют в этой виртуальной школе суицида.
– Я думаю, что вот здесь что-то произошло с психической жизнью. Помню, был случай, когда ребёнок пытался бабочку на окне увеличить как на экране, а она не увеличивалась. У ребёнка был нервный срыв. И таких случаев можно набрать много, это не про опасность Интернета, это про то, что у нас появилось новое поколение с совсем другим восприятием. И оно почему-то не справляется с самым сложным. Есть два самых страшных страха – страх смерти и страх сумасшествия, вот они по полной программе к нам сейчас и пришли. Если есть символизация, человек не сходит с ума, он понимает, что есть вот буквальное, а есть метафорическое и он через символизацию способен отделиться. То же самое касается и смерти. Эпикур говорил: «Как можно бояться того, чего ты не переживаешь», – если человек не умрёт, он не получит опыта переживания смерти… Мы, естественно, боимся своих каких-то фантазий, того, что происходит в представлении. Всё, что у нас есть про смерть, – это образ наших представлений, ничего реального там нет. За исключением воспоминаний людей, которые пережили опыт клинической смерти, но и в это мало кто верит. Поэтому, если мы находимся в измерении смертельном, это точно образ представлений, больше ничего. Дети показали, что они эти представления приняли, естественно, в соответствующем контексте, за абсолютно буквальную реальность.
И вот что с ними произошло… в их мышлении, и у взрослых рядом не оказалось ничего, что помогло бы разделить это и сказать: «Ну не до такой же степени буквально воспринимать».
– Как такое явление стало возможным?