Конечно, ей приходилось что-то заменять с учетом советской действительности. Так, вместо петуха в вине она обходилась синей длинноногой курицей, которую брезгливо опаливали над плитой, держа за когтистые лапы. С вином проблем не было. Свежие фрукты заменялись на консервированный болгарский компот. Блюдо выглядело очень изысканно, но скорее напоминало мясной десерт, потому что компот был приторно-сладким. Я слизывал желе с тощего куриного бока и, если честно, предпочитал желе отдельно, а курицу отдельно. Французские изыски мне были чужды.
Мама на это говорила, что я серый как штаны пожарника. Обижаться я шел к зеркалу и долго вглядывался в свою розовую румяную физиономию. В зеркале, которое уважительно называлось трюмо, отражались комната и стол, за которым собиралась вся семья от мала до велика. Трюмо было бабушкиной гордостью, она любовно полировала его блестящую поверхность. Зеркало благодарно блестело и нахально льстило женщинам, поправлявшим пред ним прически или нарядные платья.
Я еще помню времена, когда за сдвинутыми столами не хватало посадочных мест, носили стулья от соседей, а мест все равно не хватало, потому что и сами соседи оставались за этим гостеприимным столом. Было шумно и очень радостно. На кухне хлопотали сразу несколько женщин, суетливо толкаясь у раковины и плиты.
Шли годы, трюмо тускнело, покрывалось морщинами и как-то уже бездушно отражало все ту же комнату, тот же стол – только вот стульев требовалось все меньше и меньше, а места за столом становилось все больше и больше, и однажды его перестали раздвигать. Праздники сделались тихими и малолюдными, а потом и вовсе прекратились.
Глава двадцать третья
Праздники полов в СССР,
или Обмен имени Пушкина – Кацнельсона
Заканчивался ленинградский промозглый февраль, все переболели дежурным гриппом или, как говорил один мамин и папин однокурсник, гриппером. Окончание зимы отмечали праздниками вторичных половых признаков. Как мужской и женский туалет, они находились недалеко друг от друга.
Подготовка к обоим начиналась заблаговременно.
Через многие годы День Советской армии и Военно-морского флота у нас в семье отмечать перестали, а когда был жив дедушка, это считалось очень большим торжеством. Собирались дедушкины друзья-однополчане. Во главе стола сидел легендарный летчик Белоусов с совершенно обезображенным ожогами лицом. Собственно, уцелели только глаза, остальное было в багровых рубцах, страшное и бесформенное. Но ни сам Белоусов, ни другие гости, казалось, ничего не замечали. Я поначалу боялся поднять глаза, мне почему-то было не страшно, а стыдно. Его уродство притягивало взгляд, и мне было не по себе встречаться с ним глазами. Но потом я привык и перестал замечать его уродство, как и все прочие, включая красавицу жену, не отходящую от него ни на шаг и смотревшую глазами влюбленной девочки. Его нельзя было не любить: бесконечно деликатный, веселый, он сам посмеивался над своим лицом, смущая посторонних, случайно прибившихся к столу людей.
Несколько раз в год дед вытаскивал пиджак с орденами и бережно чистил их. Ужасно любил со мной фотографироваться. Бабушка тогда устроилась подрабатывать в фотоателье приемщицей, дед брал меня, и мы при полном параде отправлялись на фотосессию. Фотограф дядя Фима долго настраивал аппаратуру, критически наклонял голову, цокал языком и почему-то ужасно походил на ворону, особенно когда нырял под свою черную тряпку. Фотографии получались замечательными. Фима был мастером своего дела, особенно любил портреты и терпеть не мог банальных семейных фотографий на фоне городских достопримечательностей. Отсняв какую-нибудь провинциальную группу со стандартными улыбками и Эрмитажем или Адмиралтейством на заднем плане, он, разбирая фотографии, ворчал:
– Фоньки на фоне…
На мой наивный вопрос, кто такие фоньки, он отвечал, что, кажется, фамилия, на что дед хохотал так, что очки потели у Фимы. Дед, отхохотавшись, вытирал слезы и, глядя на фотографа, смущенного до кончика карикатурного носа, добавлял:
– Фима тушуется!
Понятнее не становилось, но смеялись уже все, и даже бабушка. А потом мы ели. Никаких изысков – что могло быть в этом пыльном ателье? Лучше всего помню вкус пшеничной каши с куском подтаявшего масла и почему-то на куске фотобумаги. Наверное, просто не хватило тарелок.
На само 23 февраля мы ходили с дедом на праздничный концерт, чаще в дома культуры, только раз, помню, пошли в Александринский театр. Я ужасно гордился, потому что мы сидели в ложе, и мне очень нравилось опираться на красный бархат и смотреть вниз в партер, где по-муравьиному суетились припозднившиеся гости.
А вот Восьмое марта отмечали по-другому.