Как-то само собой устроилось, что они с самого начала уважали пространство друг друга и, может быть, поэтому не ссорились и ничего не выясняли – никогда. Они даже как будто не так много времени проводили друг с другом, за исключением совместных путешествий. И это никого из них не угнетало. Но сейчас, сейчас Валерию Николаевичу казалось, что это уважение к автономии друг друга плавно и незаметно перешло в отчуждение, в отдаление, и он так мало знает жену, что даже не смог бы ответить, о чем она думает и что ее тревожит. Ее нашли поздно вечером, практически ночью, далеко за городом, и он понятия не имеет, что она там могла делать. Одна. Что-то он упустил, в чем-то он виноват… А может быть, дело вовсе не в нем – дело в ней? Или в чем-то и в ком-то?
Просидев возле жены два часа, он совершенно измучился, встал и вышел из больницы. Как это почти всегда бывает, на холоде стало легче, тревога понемногу отпускала, и он уже не так уверенно винил во всем себя. В конце концов, всё обошлось, всё кончилось, она жива, а прочее неважно. Она придет в себя, она поправится – это сейчас самое главное, – они поговорят и, может быть, куда-нибудь слетают вместе. И всё наладится, вернется… Будет всё как пять и десять лет назад. Возможная поездка – в Испанию, в Чехию, куда угодно – виделась ему сейчас единственным спасением от того, чему он не мог дать названия, как ни пытался.
Несколько раз, пересекая пустые перекрестки и вспоминая искореженную, смятую машину, он содрогался от одной только мысли о том, что сейчас мог бы заниматься похоронами… Он прогонял и не мог прогнать эти мысли, исступленно благодарил кого-то за то, что этого не случилось. Одна страшнее другой, всплывали перед ним ужасные картинки, и он прикладывал все силы, чтобы не развернуться и не поехать назад в больницу, чтобы убедиться, что жена жива. Глубокой ночью добрался до дому, рухнул, не раздеваясь, на диван и тотчас провалился в тяжелый сон. Завтра предстоял окончательный разговор с Генрихом: сидя у постели жены, Валерий Николаевич окончательно решил, что не примет его предложения.
…Маргарита проснулась от тупой боли в левом виске и сразу вспомнила всё: разговор с Толстобровом в кафе, свой полет по шоссе, дождь, аварию, странную прогулку у моря. Всё представлялось ей одинаково реальным, и понадобились усилия, чтобы понять: ни пляжа, ни моря на самом деле быть не могло. Но именно эта прогулка интересовала ее сейчас больше всего, и она попыталась восстановить увиденное в деталях.
В детстве бабушка учила ее пересказывать непонятные сны – на всякий случай, чтобы что-то понять и от неприятного избавиться. Но в том-то и дело, что это был не сон и не галлюцинация. Но что же? Маргарита кожей ощущала тот песок и влажное дуновение ветра так же явно, как тяжесть одеяла и жесткость больничной кровати. Она никогда не была склонна к мистике, рассказы о потустороннем ее утомляли, а повсеместное цветение литературы фэнтези с ее ночными и дневными дозорами, положительными и отрицательными вампирами откровенно раздражало.
Превозмогая слабость и боль, она, как могла, пересказала себе то, что видела. Пляж и песок. Она идет по берегу моря. Ей хорошо и легко. Так хорошо, как не было давно. Рядом какой-то мужчина. Она хочет там остаться. Он отвечает: это невозможно – и учит радоваться жизни. Затем она идет одна и видит группу женщин – саму себя, но в разные годы. Ей зачем-то показали прожитую жизнь со стороны. Но вдруг появляется некто и превращает этих женщин в куклы. Ей кажется, что он их убивает, – представление окончено. Ей страшно, она возвращается.
…И тем самым спасает их всех? Ну конечно, она возвращается. И спасает их всех. И себя? И себя.
Ясно одно: ее туда не взяли, велели радоваться. Здесь.
Маргарита смотрела на голую ветку в окне, на белые занавески, на бесцветный гладкий кафель, на десятилетиями ею обжитый, одинаковый всюду больничный пейзаж и чувствовала, что события последних дней уже не вызывают в ней такого острого приступа отчаянья, как было вчера. Усталость и равнодушие – и больше ничего.
Она закрыла глаза и отвернулась к стене. Боль становилась нестерпимой, давно нужно было попросить обезболивающее, но было страшно вставать. Однако пришлось. Подняться заставил приступ рвоты. Стало чуть легче, она опять легла и тут же задремала, но это был не сон, а балансирование между сном и бодрствованием. Сознание беспорядочно скользило по событиям последних дней, по Италии, особенно по Риму и Флоренции, опять возвращалось к прогулке у моря и словам незнакомца о том, что мир заслуживает безусловной радости. И тут ее внезапно ударило: а ведь дело именно в том – в ощущении радости, которое она как-то вдруг потеряла. За это, видимо, и наказывают.
Он сказал: «безусловной». То есть неважно, что там происходит, и условия ставить нельзя…