Филип Уоррен подумывал о памятнике Бенедикту Фладду. Герант и Проспер обсуждали с ним будущее гончарной мастерской Пэрчейз-хауза, продажи товара через «Серебряный орешек». Бутылочная печь медленно остывала после обжига, и Филип чувствовал, как его надежды и ожидания тают. Он в одиночку дождался разгрузки капселей. И сам не торопясь выгрузил их из печи. Обжиг почти полностью удался. Отдельные мелкие ученические работы потрескались, и одна из чаш с водорослями работы самого Филипа, к которой он был особенно привязан, разлетелась на куски. Но все остальное сокровище сверкало и блестело. Помона неслышно подкралась сбоку и попросила разрешения помочь – вытащить и расставить сосуды. Он почувствовал, не обдумывая, что ее напускная детскость как будто ослабела. Даже волосы были убраны в прическу.
– Филип, как ты думаешь, его больше нет?
– Не знаю. Ему и раньше случалось уходить.
– Я чувствую, что его нет в живых. Мне кажется, я бы чувствовала внутри себя, если бы он был жив.
– Я знаю, о чем ты. Я тоже такое чувствую. Он как-то исчез.
Она продолжала выстраивать в ряд кривоватые любительские кубки. Она сказала:
– Теперь все будет по-другому.
Филип как раз начал распаковывать сосуды самого Фладда (возможно, его последние). Они остывали под пальцами. Двуликая кружка злобно ухмыльнулась. Элегантный дракон распростер золотые крылья на чернильном небе.
– Ты, может быть, теперь захочешь учиться, – сказал Филип Помоне.
– Я неспособная, – ответила она.
Филип задумал памятник в виде шарообразного горшка – большого, простого. Со слоями, подобно круглой земле – из недр бьет пламя, над пламенем – слой угля, в котором просматриваются очертания окаменелостей, над углем разлилась морская темная синева, а над морем – чернильно-черное небо с луной и следы белой пены, одновременно исступленной и стилизованной, в ней должно быть что-то японское. Горшок словно стоял у Филипа перед глазами. Но его чудовищно трудно будет сделать – сплавить вместе все эти глазури, и еще трудная красная глазурь, которая должна быть и кровавой, и огненной. Филип рисовал ящериц, стрекоз и улиток, скрюченных в непроглядно-черном угле. Иногда он думал, что нужна полная луна, а иногда – что узенький серп, едва процарапанный.
Филип решил – он не привык анализировать чувства других людей, – что смерть мужа принесла Серафите облегчение и свободу. Серафита стала запросто ходить в гости к соседям, пить чай с Фебой Метли, которая была добра к ней. Насчет Помоны Филип не был так уверен. Она казалась и более нормальной, и какой-то оглушенной.
Как-то ночью, в самый глухой час, он проснулся и услышал шаги в коридоре. Он с досадой подумал, что сейчас повернется ручка двери, но шаги прошли мимо. Торопливые, ровные. Филип хотел снова уснуть, но понял, что нельзя. Он накинул куртку и вышел во двор. Он услышал, как Помона отпирает дверь кухни. И выходит. Филип вообразил, что она хочет броситься в Военный канал. Но она вошла в мастерскую, которую Филип уже привык в мыслях называть своей. Светила полная луна. Филип встал под окном и услышал скрежет, царапанье. Его охватил ужас: что, если она собирается побить все сосуды? Он подкрался к двери и заглянул в мастерскую. Помона стояла в другом конце ее, отпирая запретный чулан. Филип понятия не имел, что она знает об этом чулане и тем более знает, где спрятан ключ.
Она вышла с белой вазой в форме обнаженной девушки. Она шла как во сне, механическими шагами, но Филип уже не был уверен, что она действительно спит. Он последовал за ней на безопасном расстоянии – оба были босы – в сад. Она поплыла дальше, к яблоням. Присела под яблоней и вытащила из-под корней острую лопату.
– Я знаю, что ты здесь, – сказала она. – Не говори ничего. Просто помоги.
Он вышел из тени. Помона протянула ему творение отца: прекрасное, экстатическое лицо с вьющимися волосами, рот приоткрыт, а внизу – искуснейшим образом сделанная вульва, широко раздвинутые пушистые своды, изящные округлые губки. Помона сказала:
– Я не могу их разбить. Но могу спрятать. Под деревьями.
– Хочешь, я их сам закопаю.
– Они не твои. Я должна сама. По одной… по одной… И когда они все будут… под землей… тогда…
Филип обнаружил, что гладит пальцами холодный горшок, потому что не хочет предлагать Помоне фальшивое сочувствие. Он встал рядом с ней на колени, взял лопату и принялся копать. Помона вытащила кусок старой простыни, завернула вазу и сунула, без нежности и без злости, в яму. Филип протянул руку, чтобы помочь девушке встать, и тут же испугался, что она бросится к нему в объятия. Но она отстранилась.
39