Перед дверью гостиной стоит Рут с подносом, на котором чай и треугольные бутерброды. Руки устали держать поднос.
«От нее нужно избавиться! — думает Рут. — Она пугает детей. Этому нет оправдания».
— Так не пойдет! — восклицает Рут на следующий день. — Мне надоело видеть тебя на диване с подушкой у живота. Ты что, не можешь ничего предпринять? На что ты, кстати, собираешься жить? Я не хочу быть невежливой, но ты же не можешь жить за наш счет остаток своих дней?
— Понимаю, — отвечает Ракель, — я тотчас же пойду и что-нибудь придумаю.
Через несколько часов Рут снова видит Ракель на диване. Она накрыла стол большой клеенкой и лепит глиняного человечка. В пакете около дивана лежит большой кусок глины.
— Что это, о господи?! — вскрикивает Рут.
— Ты сказала, что я должна что-то предпринять. Я стану керамистом.
— Но, боже мой, ты же испортишь паркет! — в ужасе кричит Рут, пытаясь ногтем сковырнуть глину с пола.
— Ой, я и не заметила, — отвечает Рут, тут же откладывает в сторону человечка и начинает расстилать по полу газеты. — Помоги приподнять стол — я подстелю под него газеты.
— Признайся, что ты делаешь все это мне назло!
— Как хочешь, — говорит Ракель, снова устраиваясь на диване с подушкой у живота.
— Продолжай, — ворчит Рут, — но если на диване появится хоть одно пятнышко, стирать будешь сама.
Ракель улыбается. Рут качает головой и оставляет ее в покое. Вскоре за столом сидят Даниель с Рикардом и месят глину. Даниель лепит слона. Он отдаст его Рут взамен того фарфорового, который разбился, когда въехала Ракель.
И Рут больше не возражает.
— Все равно все с ног на голову, — бормочет она, закрываясь на кухне, чтобы приготовить еды на неделю.
Просто ужасно не знать, что сделать, чтобы тебя полюбили. Для Рут любовь — это разверзшаяся пропасть, о которой она ничего не знает. Она хотела бы низвергнуться в нее, чтобы во время падения обнаружить, что ее подхватят и понесут, что ее и вправду, и вправду, и вправду любят. Но она не решается ослабить хватку и расцепить руки.
Долгие годы она ухаживала за отцом, заботилась о Ракель. А как она носилась вокруг Эдмунда и всем жертвовала ради его карьеры. Трое детей, которых она родила и воспитала, да в придачу бесконечная вереница пациентов в больнице. Нет, правда, хорошо бы почувствовать хоть немного благодарности с их стороны.
Сама она доказывала свою любовь каждое чертово зимнее утро, когда тащилась в Каролинскую больницу, чудом ухитряясь при этом создавать надежный и теплый уголок для своих детей, где им всего было вдоволь. Она заставляла себя мочь; Господь знает, чего это стоило.
И что в ответ? Сука, стерва, ведьма. От тех, ради кого она выбивалась из сил.
Без нее бы все рухнуло. А ее никто бы и не подхватил, если бы она упала.
Может, просто не владеешь языком, отвагой, мощью, может, просто не знаешь, чем еще можно выразить свою любовь, кроме как прилежностью и трудолюбием, — но разве этого не достаточно?
Рут не знает, любят ли ее — Эдмунд, дети. Но подозревает, что не любят. Ей приходится гнать это подозрение из головы, оно сводит ее с ума.
В разверзшейся пропасти, над которой она склонилась, нет любви для нее. Для других есть, а для нее нет. И ею овладевает отчаяние, и боль в измученном работой затылке, спине и ногах принимается за свое.
Она измучила свое тело работой, доказывая свою любовь. Чтобы быть уверенной в ответе, который она получит, если вдруг спросит.
Она никогда не знала, но всегда жаждала узнать. Сука. Стерва. Ведьма. Но они же не думают так. Это подростковое. Это нормально для их возраста. Все хорошо. Просто прекрасно. Все здорово. Но ей бы хотелось услышать что-нибудь другое.
Она спросила Эдмунда. Он смутился, ответил, что она ведь и сама знает. Разве он не демонстрировал этого в своих словах и делах, пусть даже его язык и не произносил такого слова.
И Рут попросила его бросить иносказания и пантомимы — ей нужно именно это слово. Они стали ругаться, наконец он сердито выпалил: «Я люблю тебя, теперь ты довольна?»
Пришлось довольствоваться сердито выдавленным «я тебя люблю» от человека, который тут же повернулся спиной к ней, чтобы через минуту уснуть.
Может, Николас и Шарлотта скоро уйдут, а через несколько лет и Даниель, но что останется от нее, для нее — что останется ей?
Рут лежит, натянув одеяло до самых глаз. Она беззвучно плачет, чтобы никого не беспокоить. Так больно не знать.
Учительница Даниеля по рукоделию разговаривает, как Биргит Нильссон[70], но она такая угловатая и высохшая, как будто огромный паук высосал из нее все соки. Она сидит, напрягая свою жилистую шею, и стучит кулаком по кафедре, крича:
— Нельзя! Нельзя! Иглы стоят два эре за десять штук, их не разрешается ронять на пол! Нет, вы опять режете в середине куска, с угла надо начинать, с угла, я сказала! Нельзя шить плащи, на каждого ученика полагается ткани на сорок крон в семестр, этого не хватает, шейте сумочки вместо плащей. Все должны связать по прихватке! Все должны связать по паре рукавиц! Свистеть нельзя, я сказала!