—Владычица пресвятая! — удивленно прошептала Си-доровна, переводя глаза с меня на бабаню, а с нее опять на меня.— По всем нашим грамотеям ходила, всю Лягушевскую избегала, и все-то через пятое на десятое мне письмо тянули, а он ровно по книжке его прочел. Ой, да откуда же ты эдакий взялся? — Она как-то смешно зсплескивала руками и плакала одним глазом.
А когда я с ее слов написал ответное письмо и, читая, сам поражался его складности, Сидоровна то и дело останавливала меня, хватала за руку:
—Да парнишечка, да ясноглазый ты мой! Да как же это тебя бог умудрил? И чем я с тобой расплачусь-то?..
Пока я надписывал на конверте адрес, она сбегала на базар и принесла мне целый фунт мятных пряников. Бабаня заворчала, а Сидоровна, счастливая, бросилась ей на шею.
—Милушка Марья Ивановна, да за такую-то складность, да за душевность такую неужто уж я гривенник пожалею? И не ругай ты меня. А тебе, Романушка, и спасибо-рас-спасибо. И скорой тебе поправки и счастья великого. Уж я теперь про тебя всем своим подружкам-солдаткам расскажу.
И Сидоровна стала приводить ко мне своих подружек чуть ли не каждый день.
Я читал солдаткам письма и писал ответы. И письма и ответы были полны печального ожидания, невысказанного горя и неведомых мне страданий.
Как-то среди дня забежал дядя Сеня и застал у меня Си-доровну с двумя солдатками с Завражной улицы.
—Ну и ну, молодчага! — сыпал он скороговоркой, стаскивая с себя дубленый пиджак.— А я слышу-послышу: какой-то горкинский парнишка письма ловко сочиняет, и думаю: «Не Ромашка ли?» А это он и есть! Ну-ка покажи, как пишешь.
Уж так пишет, так пишет, душа мрет! Да ведь шибко-то как! — нахваливала меня Сидоровна.
Да-а-а, славно...— говорил дядя Сеня, пробегая глазами только что законченное мной письмо для одной из подружек Сидоровны.— Куда как трогательно.— И вдруг обратился к солдаткам: — А вы, бабы, на вид вроде как бы и умные, и слова мальчишке сказываете ласковые, а должных-то слов в письмах ваших нету. Какого вы беса пишете: ждем мы вас не дождемся, и во снах вас видим, дорогие, и глазыньки все проплакали. Надо построже им писать. Хватит, мол, воевать-то. Бросайте фронт да уходите домой! Так-то вот надо писать!
Дядя Сеня побыл недолго. Расспросил, как мои ноги ходят, потряс меня за плечи, сказал, что скоро все наши из Вольска вернутся, поговорил о чем-то с бабаней и ушел.
Письма мужьям этих двух солдаток я закончил словами: «Дураки вы, дураки. Мы тут слезы льем, а вы там смерти ждете. Да бросайте вы воевать, уходите домой!»
Этими же словами я заканчивал письма от всех, кого приводила к нам Сидоровна. И все были очень довольны таким концом...
Нынче, как и всегда, я проснулся под мерный, тягучий звон соборного колокола. Бабаня будто ждала, когда я открою глаза и оторву голову от подушки. Пошевелился я — и вот она с глиняным бокалом, до краев наполненным молоком. Каждое утро передо мной этот бокал. Молоко мне давно опротивело, и я пью его через силу.
—Не кривись, не кривись, пей!
Она стоит возле моей постели и, сложив на груди руки, ждет. Бокал я должен опорожнить досуха и отдать ей перевернутым вверх донышком. Если я этого не сделаю, бабаня будет стоять и ждать хоть до вечера. Зато как же обрадуется она, если я выпью молоко быстро и протяну бокал опрокинутым! Нынче я с такой силой перевернул бокал, что ушко вырвалось у меня из пальцев, и он, кувыркнувшись в воздухе, ахнулся об пол и разлетелся на мелкие кусочки. Мне было жаль посудины, а бабаня, посмеиваясь, успокаивала:
—Что ты, сынок! Стоит ли тужить! Сказывают, когда посуда бьется, жди счастья и радости. Вижу, на хорошую поправку ты пошел, на лице у тебя краска появилась. Посиди, пока молоко-то в тебе уляжется, а я вон куфайку на тебя накину да посоображаю, как рукава в нее ввязывать.— Развертывая на столе вязанье, бабаня обронила остаток клубка, подняла его и, прикидывая на ладони, рассмеялась.— И подла же эта Арефа! Пряжа-то вся изошла, одна намотка от клубка осталась, а тяжести в ней не меньше полфунта. Это ведь она, должно, для весу камень в намотку завернула.
За окном мелькнуло что-то темное, а через секунду торопливо и звонко забрякала щеколда.
—Ой, да кого же это в такую рань принесло?— удивленно сказала бабаня, направляясь в сени.
Вернулась она встревоженная и начала торопливо натягивать на себя дубленую бекешку. Натянула, сунула ноги в валенки и, покрываясь шалью, крикнула в сени:
—Ты не дюже убивайся. Не всякий случай бедой оборачивается. Да входи в избу-то, входи! — и повернулась ко мне.— Вставай. Я к Семену Ильичу побегу. Ишь, Оля-то с каким горем к нам... Да входи ты в избу!..
У двери, кусая конец косы, а бантом вытирая глаза, стояла Оля. Лоб у нее морщился, белесые брови кривились. Громко всхлипывая, она закрывалась рукой и припадала лбом к дверному наличнику.
Иди, иди,— подтолкнула ее бабаня в камору и ушла.
Ты чего плачешь? — спросил я ее.
«Чего, чего»! — обиженно ответила она сквозь слезы и с досадой выкрикнула: — Тетечку в арестантскую посадили!
Зачем же ее в арестантскую? Кто посадил? — расспрашивал я.