Ее игру, однако же, спасло вовсе не понимание пьесы, а ее собственная непопулярность. В школе ее не любили, но она верила, что на это ей плевать. Если на то пошло, ей и самой не очень-то нравились ровесники. Но здесь, среди художников и блестящих умов, среди тех, кого она наивно принимала за богему, она надеялась наконец обрести «своих». Впрочем, возможно, она не тот смысл вкладывала в это слово. Настоящие актеры пересмеивались с плеядами, игриво обнимали в кустах то одну, то другую, делали им маленькие подарки. Они поклонялись Марине Йео и всячески ей угождали. Однако стоило заговорить Фредерике – и на нее устремлялись раздраженные взгляды. Плеяды хихикали над ее преданностью Александру, но со стороны – вовсе не так, как сблизив головы в сияющих коронах кос и жемчугов, сообща щебетали они о влюбленности Антеи в Томаса Пула, человека умеренного и скрытного. В своей воображаемой жизни Фредерика перебрасывалась тонкими шутками с духовно близкими собеседниками, а на деле не знала, как начать разговор с обычной стайкой девушек. Сейчас, как и в будущем, от отчаяния ее спасало яростное честолюбие – вещь, может быть, некрасивая, но действенная. Они ее не любят? Хорошо. Тогда она заставит их собой восхищаться! Это, в конце концов, вопрос воли. Она советовалась с Кроу и Уилки. Махала перед зеркалом руками и ногами, пока не ушло из ее движений все глупо-деревянное. Угрюмо перевоплощалась она пред оком непогрешимой, непреклонной, монструозной внутренней Фредерики. И в силу особенностей роли ее подход в основном сработал.
Тут, вероятно, следует отметить некую иронию. Возможно, потому, что Александр слишком явственно вообразил несуществующий, давно в небытие отошедший мир, а скорее потому, что был уже недостаточно молод, уже отягощен памятью, сохранившей мечты о славе, рожденные задолго до 1953 года, он впоследствии не мог соотнести успех пьесы с неким архетипическим золотым веком. Зато это вполне удалось Фредерике. Впрочем, возможно, это был лишь вопрос возраста. В семнадцать лет ей был открыт весь мир, и он был совершенен – независимо от того, какие события уже неизбежно в нем назревали. В шестидесятых, освободившись от бремени юной неловкости, девственности, ненужности, она возвела в театре памяти прочную и яркую сцену. И по мере того, как сцена отодвигалась в прошлое, Фредерика полировала, золотила и населяла ее людьми. Когда медленно и мучительно умерла от рака горла Марина Йео, ее безупречно подретушированный гений засиял на Фредерикиной сцене. И плеяды – ныне домохозяйки, учительницы физкультуры, соцработницы, продавщицы дорогих магазинов, алкоголичка и еще одна мертвая актриса – превратились в золотистых нимф среди газонов, аллей, фонарей в листве, бликов на поющих бутылках в том недвижном свете, что вечно заливает неизменные декорации наших воспоминаний, все эти пригородные сады и летние городские парки, бесконечные зеленые горизонты и аллеи, куда мы все надеемся вернуться, открыть их заново в реальной жизни, что бы это ни значило.
Первый акт оборвался на монологе юной Елизаветы в Тауэрской башне. Когда Уилки столь похоже изобразил ее плоскую интонацию, у Фредерики окрепло подозрение, возникшее, когда тот же Уилки заметил, что Александр отошел от принципов метафизического кукольного балаганчика, на которых построены его «Бродячие актеры». И теперь на сцене Фредерика вдруг забеспокоилась: не слишком ли красиво течет ее монолог? Как убрать напевность из реплик, многословно провозглашающих ее отказ от женской сути? Для начала она решила не мерить шагами камеру, как велел Лодж, и замерла тупо и тяжело. Потом подпустила сарказма в слова о запечатанном фонтане. Потом непроизвольно хихикнула и оборвала монолог.
– Я не отдам ни капли крови! – сердито подсказал Лодж. – А впрочем, не важно…
Фредерика уже спускалась со сцены.
Александр, которого поначалу раздражали Фредерикины вольности с его ударениями, заметил вскоре, что слова слишком уж легко слетают с ее языка, и подумал, что она старается для него. Теперь он решил пойти утешить ее. Лодж вопил, как футбольный тренер в раздевалке: время идет, они зверски опаздывают, они проторчат тут до утра и так далее. Потом со значением заметил Фредерике, что сегодня у нее какие-то скупые, связанные движения. При слове «связанный» ей всегда представлялись мраморные эйдолы[303]
Блейка: бугрящаяся плоть, перевитая мускулами и длинными кожаными ремнями. Вот уж поистине человек, связанный собственными мышцами.– Мне это показалось правильным, – отвечала она. – Это что, так важно?
– Только я тебя расшевелил, и вот опять… – вздохнул Кроу. – Будь добра, в камере не замирай – ходи, мечись!..
Александр тихонько подсел к Фредерике: пряный запах одеколона и мягкий, негромкий голос:
– Ну конечно, ты не связана и не скована. И не думай так. Просто нервы твои натянуты, и ты вся как резной алебастр, как статуя Дафны, на бегу врастающей корнями в землю.
– Я что, правда так выглядела? Тут где-то что-то не то. Какая-то ошибка.
– Возможно, дело в моих стихах, – сказал Александр.