К зиме семнадцатого поползли слухи о революции в Петербурге и мире с германцами. Говорили, что царь отрёкся от престола и ещё разное. Кочергины ждали с фронта Петра, главу семейства, но не дождались: не то сгинул человек, не то ещё что. Десятилетний Ванька работал на лесопилке, что мог. Мать обстирывала рабочих, латала одежду. Жили в выгороженном углу, в одном из работных бараков для семейных.
Осокин уехал в Томск и не вернулся. Зато летом следующего года приехали человек двадцать конных, собрали перед купеческим особняком митинг и тощий, остроносый человек в кожаном реглане, с жёлтой коробкой на боку объявил, что настала заря человечества и победила революция, всё в Осокино принадлежит теперь народу, то есть им. Водрузили над купеческим домом красный флаг и кумачовый транспарант над входом: «Вся власть Советам!» Комиссар Лацис, тот самый человек в реглане, объявил, что надо избрать представителей в уездный Совет рабочих, солдатских и крестьянских депутатов.
Мужики почёсывались. Власть оно, конечно, власть, а чего делать-то? Гнать лес, как раньше, или ещё чего. Осокинская баржа с крупой, солью, мукой, мануфактурой и прочим не пришла. Осеннее торжище не состоялось: хозяева заимок разъехались, увозя с собой продукты таёжного промысла. Тельмучины откочевали южнее. Известие о том, что Осокино войдет теперь в состав новообразованного Щегловского уезда, где уже вот-вот начнется промышленная добыча «горючего камня» на рудниках, радовало мало: эвон, где поп, а где попадья, то ли войдём, то ли нет. Жрать-то чего зимой будем? За что работать? Какие у новой власти деньги? Да и вообще, чудно. «Большевики», «революция»…
Трудно сказать, как пережили бы зиму, но всё быстро переменилось. Поздней осенью, когда по Ловати уже шла шуга, взмыленные битюги вытянули к паромной пристани баржу, а из тайги наехали с полсотни человек, верхами и на двух подводах во главе с самим Осокиным. Комбед выстроили у стенки. Ударили в сполох, вновь согнали народ, и Осокин, подбоченясь в седле, объявил, что власть в Сибири перешла к верховному правителю, адмиралу Колчаку и временному правительству, а всех «краснюков», запродавшихся немцам и жидам», погонят на запад, пока не перебьют до последнего. Начали с секретаря комбеда. Голого, протащили на верёвке до самой пристани, избивая прикладами, а там сбросили в реку. Остальным предложили незатейливый выбор: или — или. Трое отказались присягать верховному и их тут же расстреляли, у крыльца, под кумачовым полотнищем.
Народ притих, такой скорой расправы в Осокино ещё не видели, тихо всхлипывали бабы, опасливо косясь на равнодушных людей в диковинных мундирах, долгополых шинелях, которые, как оказалось, и по-русски то понимали с пятое на десятое. Что за войско? Какой правитель?
Осокин, казалось, устраивался крепко и надолго, как до революции. Баржа пришла с обычным припасом. Заводик и лесопилку пустили вновь, забивая пристанские склады тёсом и брёвнами, партиями ходили бить пушнину в тайгу. Поп в церкви всё так же служил молебны, только теперь не во здравие государя-императора, а верховного правителя. Осокин привёз с собой и урядника и судейского, в острожке, как и раньше, пороли за всякие вины. Сам Осокин объезжал заимки, уговаривая хозяев непременно быть на торгу осенью, только теперь он это делал в сопровождении отряда в пять-десять человек. Заходил и в бараки с разговорами о будущем золотоискательстве, разыскивая людей, что ходили «горбить» в прошлые годы, вызнавая где, как и сколько. Маленький человек в чёрной шинели, фуражке инженера, которую по бабьи подвязывал пуховым платком, в пенсне и с козлиной бородкой, всюду таскался за Осокиным, жадно вслушивался в речь людей и ставил крестики в потрёпанной карте…
Ждали весны, ледохода, плотогона, налаженной жизни. Не дождались, завертелось…
Игорь прервал рассказ. Серьёзное, отрешённое лицо чуть оживилось. Взгляд застывший, невидящий, словно обращён туда, в прошлое, на мгновение потеплел. Глаза заблестели, но Мятов остался во власти другой действительности, припоминаемой. А может быть нескольких. В одной он сидел в комнате старика, полулежащего на кровати у складного стола с закуской, а в другой, Игорь прятался за огромной, жарко натопленной печью барака вместе с маленьким мальчиком, подслушивал разговоры взрослых и вдыхал тёмный воздух, пропитанный луковым духом, кислыми ароматами овчины и ядрёного «горлодёра». Горохов ощущал это с пронзительной ясностью и уже не думал: зачем? к чему? о чём? Тихое утро за окном, вкус коньяка на языке, тепло трубки в ладони и…