Солнце уже утопало за черным лесом. Все вокруг приобрело красноватый оттенок — луг, лес, воздух, облака в вышине, вода в речке. От комбайна скоро, почти бегом возвращался Веня. Он отнял у жены грабли, сам взялся за вилы, похватывал огромные навильники. За неполный час вдоль берега поднялась целая стайка округлых копен — пахучих, пышных, открытых ветрам и солнцу. И луг изменился, выставил свое богатство, что ровной шубой нарастало на нем все лето, а теперь, собранное, поднялось, как из небытия, круглоголовыми копешками, из которых сложатся плотные стога.
Закинув на плечи грабли и вилы, лужковский народ побрел к Глазомойке. Тут разошлись на две стороны — женскую и мужскую — и со сдержанным смешком, повизгиванием заплескались, смывая с разогревшихся тел соленый пот.
Борька с Глебом бегали от одной купальни к другой и сами брызгались с великим удовольствием. Одна Марина под мужниным надзором сидела на корточках и, не замочив ног, осторожно умывалась да пригоршнями лила воду на слегка покрасневшие от солнца руки. Под завистливые и одобрительные взгляды женщин Веня перенес ее на руках на ту сторону, к машине.
Несколько поотстав, к Глазомойке прошла и тройка косарей — Митя и Архип с Васей. Ноги у них подгибались, как ватные, до того умаялись. Одни зубы белели, лица не видно под слоем пыли, хоть и цветочной, но все же серой и плотной. Вымотанные, они все-таки посмеивались, ощущая за собой нечто большое и важное: почти наполовину скошенный луг.
Мылись в реке, когда все остальные уже поднялись на бугор, а мотор синих «Жигулей» затих у ворот савинского дома. Мылись основательно, раздевшись догола, с тем покряхтыванием и гоготанием, которое означает наивысшее удовольствие. И усталость вроде отошла. Теперь хорошо поесть — и как рукой снимет.
Многолюдный дом Савиных светился в темноте всеми окнами. Катерина Григорьевна определила для Вени и Марины верхнюю комнатку. Туда затащили еще раскладушку, одеяла. Временное жилье. Зина сердито покрикивала на маленьких, в сердцах нашлепала за что-то Борьку, и тот с ревом побежал к бабушке жаловаться.
— Поутихни, дочка, — вполголоса сказала Катерина Григорьевна. — Ты чего-то не в духе.
Зинаида отвернулась. Потом так же тихо, но ревниво спросила:
— Брательник с супругой здесь обоснуются?
— А тебе что, тесно?
— Вы с отцом обещали дом для моей семьи.
— Обещали. И отдали.
— А они?
— И они останутся в Лужках. Председатель сказал, что дает им пустой дом, откуда Васильевича отнесли.
— Это другое дело, — уже мягче отозвалась Зинаида. — А то ведь три семьи. Коммуналка.
— Ах, дочка, дочка, — с упреком сказала мать. — Раньше и по десять человек в хате проживали, не ссорились и не мешали друг другу. А ты — коммуналка! Со своими-то… Иной раз прямо не узнаю тебя, будто не савинской породы. Все тебе не по сердцу, все не по-твоему. К мужу как к чужому. И к брату вот с ревностью. Ведь этак до срока себя иссушишь. Все у тебя есть. И муж, и дети, и хозяйство. Ну чего не хватает, скажи, пожалуйста?
Зина вскинула голову:
— Счастья. Такого пустяка!
— Да знаешь ли ты, что оно такое — счастье? Вокруг тебя, а ты от него душу на замок. Нехорошо этак. И с Борисом Силантьевичем у тебя нехорошо. Все видят. Думаешь, вот так и отыщешь свое счастье? Баловство это, а мужу, какой он ни на есть, лютое горе. Архип не из тех, кто семью тиранит. Он меняется на глазах, я-то вижу. Про водку и то забыл. И работает не хуже других. С ним надо по-хорошему, как все жены, а ты отворачиваешься. Боюсь, что город тебе не на пользу вышел.
Зина слушала, повернувшись к матери спиной. Резкими движениями она стелила детям. Ничего не ответила.
Скрипнула дверь. В длинной ночной рубашке вошла Марина, похожая на девочку. Сказала свекрови:
— Мамуля, доброй ночи! Зина, тебе тоже. Мы ложимся, у меня уже глаза слипаются от усталости.
Она поцеловала Катерину Григорьевну, потом Зину и тихо вышла.
— Вот так-то, дочка, — вздохнула Катерина Григорьевна. — Доброту в себе оберегать надо. А злость из сердца вымывать, как грязь из белья. Иначе трудно жить. Да и нам, старым, горько.
В дверях она остановилась.
— Ребята поели, укладывай. Архипу я сама приготовлю.
Зине нестерпимо хотелось плакать, в глазах пощипывало. Она всхлипнула, но тут возникла Катенька, капризным тоном пожаловалась на Глеба. За ней, толкаясь и сопя, вошли сыны, она раздела и уложила их спать. Горькое чувство исчезло. Катенька тоже легла, мечтательно сказала куда-то в потолок:
— Я вся пропахла сеном. И ты тоже. У нас в комнате лугом пахнет. Ты устала?
— На такой-то сладкой работе? Ничуточки.
— А горькая работа бывает?
— Бывает. Вот у нашего папочки в городе. Самая горькая. На побегушках. Он пришел?
— Сидит, ужинает. И спит над столом, — она хихикнула.
— Поди скажи ему «спокойной ночи». И приласкай. Живо, живо!
Катенька поднялась, протопала в кухню. Быстро вернулась и зашептала:
— Бабушка налила папе рюмку, а он не хочет.
— Да ты что? — Зина удивленно смотрела на дочь. — Заболел, поди?
— Нет. Сказал, что это после бани. В субботу, значит.