Читаем Девять рассказов полностью

Мои мать с отцом развелись зимой 1928 года, когда мне было восемь, а в конце весны мать вышла за Бобби Агаджаняна. Годом позже, после краха на Уолл-стрит, Бобби потерял все, что было у них с мамой, за исключением, по-видимому, палочки-выручалочки. Так или иначе, Бобби практически в одночасье сделался из убитого биржевого маклера и недееспособного бонвивана живым, пусть и не вполне квалифицированным, агентом по оценке Общества независимых американских художественных галерей и музеев изобразительных искусств. Через несколько недель, в начале 1930-х, наша пестрая троица перебралась из Нью-Йорка в Париж, где Бобби было сподручнее вести дела. Будучи бесстрастным, если не сказать бесчувственным, десятилеткой в то время, я перенес этот серьезный переезд, насколько могу судить, без ущерба для здоровья. Вот переезд обратно в Нью-Йорк, девять лет спустя, через три месяца после смерти матери, сказался на мне, и сказался ужасно.

Помню примечательное происшествие, случившееся через день-другой после того, как мы с Бобби прибыли в Нью-Йорк. Я стоял в битком набитом автобусе на Лексингтон-авеню, держась за эмалированный поручень возле водительского места, бок о бок с одним типом. Несколько кварталов водитель повторял столпившимся у передней двери краткое указание «перейти в конец салона». Некоторые пытались следовать ему. Другие – не пытались. В результате, когда мы стояли на светофоре, сидевший передо мной измученный пассажир крутанулся и воззрился на меня. В девятнадцать я ходил без шляпы, с плоским черным, не особенно чистым помпадуром, нависавшим на континентальный манер над едва заметным дюймом лба. Пассажир тихо обратился ко мне этаким рассудительным тоном.

– Ну, ладно, браток, – сказал он, – шевели задницей.

Наверно, меня задел «браток». Даже не потрудившись нагнуться – дабы поддержать заданный им приватный, de bon gout[45], характер нашей беседы, – я уведомил его по-французски, что он грубый, тупой, заносчивый имбецил, и ему ни за что не понять, как я его презираю. Затем, довольный собой, я переместился в конец автобуса.

Дальше стало хуже. Как-то раз, примерно через неделю, когда я выходил из отеля «Ритц», где мы с Бобби постоянно останавливались, мне показалось, что все сиденья из всех нью-йоркских автобусов выкрутили, вынули и расставили по улице, где полным ходом все как сумасшедшие играли в музыкальные стулья. Пожалуй, у меня могло бы возникнуть желание вступить в игру, если бы манхэттенская церковь выдала мне особую грамоту, гарантирующую, что другие игроки будут почтительно стоять, пока я не сяду. Когда же стало ясно, что ничего подобного не предвидится, я перешел к более решительным действиям. Я взмолился, чтобы город стал свободен от людей, и мне было бы даровано одиночество – о-д-и-н-о-ч-е-с-т-в-о. А такая молитва в Нью-Йорке редко теряется или задерживается в пути, и совсем скоро все, чего я касался, стало обращаться в твердое одиночество. По утрам чуть позже полудня я посещал – самолично – художественную школу на углу Сорок восьмой и Лексингтон-авеню, которую ненавидел. (За неделю до того, как мы с Бобби оставили Париж, я выиграл три первых приза на Национальной Юношеской Выставке, проходившей во Фрайбургских галереях. За время вояжа в Америку я поглядывал в зеркало у нас в каюте, отмечая свое поразительное внешнее сходство с Эль Греко.) Три вечера в неделю я проводил в кресле дантиста, где мне, в течение нескольких месяцев, удалили восемь зубов, включая три передних. Остальные два дня я обычно проводил, слоняясь по художественным галереям, в основном, на Пятьдесят седьмой улице, где разве только не плевался на американские творения. По вечерам я в основном читал. Я купил полное собрание Гарвардской классики – дело в том, что Бобби сказал, что их некуда ставить в нашем люксе – и как маньяк прочитал все пятьдесят томов. Почти каждую ночь я ставил мольберт между нашими двумя кроватями в номере, и писал картины. За один только месяц, согласно моему дневнику за 1939 год, я закончил восемнадцать картин маслом. Что весьма примечательно, семнадцать из них были автопортретами. Впрочем, иногда – вероятно, когда моя Муза капризничала – я откладывал краски и рисовал карикатуры. Одна из них у меня сохранилась. Она изображает пещеру рта человека на приеме у дантиста. Язык человека представляет собой банкноту Казначейства США достоинством в сто долларов, а дантист грустно говорит по-французски: «Думаю, мы можем сохранить коренной, но, боюсь, придется расстаться с языком». Она у меня была однозначно любимой.

Разделяя с Бобби одну комнату, мы были не более и не менее совместимы, чем, скажем, исключительно попущенный гарвардский старшекурсник и исключительно вредный кембриджский новичок. Когда же, по прошествии недель, мы постепенно обнаружили, что оба любили одну и ту же покойницу, это отнюдь не пошло нам на пользу. Более того, мы стали относиться друг к другу в кошмарной манере после-вас-Альфонс. Обмениваться задорными улыбками, сталкиваясь на пороге ванной.

Перейти на страницу:

Похожие книги

Чудодей
Чудодей

В романе в хронологической последовательности изложена непростая история жизни, история становления характера и идейно-политического мировоззрения главного героя Станислауса Бюднера, образ которого имеет выразительное автобиографическое звучание.В первом томе, события которого разворачиваются в период с 1909 по 1943 г., автор знакомит читателя с главным героем, сыном безземельного крестьянина Станислаусом Бюднером, которого земляки за его удивительный дар наблюдательности называли чудодеем. Биография Станислауса типична для обычного немца тех лет. В поисках смысла жизни он сменяет много профессий, принимает участие в войне, но социальные и политические лозунги фашистской Германии приводят его к разочарованию в ценностях, которые ему пытается навязать государство. В 1943 г. он дезертирует из фашистской армии и скрывается в одном из греческих монастырей.Во втором томе романа жизни героя прослеживается с 1946 по 1949 г., когда Станислаус старается найти свое место в мире тех социальных, экономических и политических изменений, которые переживала Германия в первые послевоенные годы. Постепенно герой склоняется к ценностям социалистической идеологии, сближается с рабочим классом, параллельно подвергает испытанию свои силы в литературе.В третьем томе, события которого охватывают первую половину 50-х годов, Станислаус обрисован как зрелый писатель, обогащенный непростым опытом жизни и признанный у себя на родине.Приведенный здесь перевод первого тома публиковался по частям в сборниках Е. Вильмонт из серии «Былое и дуры».

Екатерина Николаевна Вильмонт , Эрвин Штриттматтер

Классическая проза / Проза
Недобрый час
Недобрый час

Что делает девочка в 11 лет? Учится, спорит с родителями, болтает с подружками о мальчишках… Мир 11-летней сироты Мошки Май немного иной. Она всеми способами пытается заработать средства на жизнь себе и своему питомцу, своенравному гусю Сарацину. Едва выбравшись из одной неприятности, Мошка и ее спутник, поэт и авантюрист Эпонимий Клент, узнают, что негодяи собираются похитить Лучезару, дочь мэра города Побор. Не раздумывая они отправляются в путешествие, чтобы выручить девушку и заодно поправить свое материальное положение… Только вот Побор — непростой город. За благополучным фасадом Дневного Побора скрывается мрачная жизнь обитателей ночного города. После захода солнца на улицы выезжает зловещая черная карета, а добрые жители дневного города трепещут от страха за закрытыми дверями своих домов.Мошка и Клент разрабатывают хитроумный план по спасению Лучезары. Но вот вопрос, хочет ли дочка мэра, чтобы ее спасали? И кто поможет Мошке, которая рискует навсегда остаться во мраке и больше не увидеть солнечного света? Тик-так, тик-так… Время идет, всего три дня есть у Мошки, чтобы выбраться из царства ночи.

Габриэль Гарсия Маркес , Фрэнсис Хардинг

Фантастика / Политический детектив / Фантастика для детей / Классическая проза / Фэнтези