Неприятно было узнать об обыске у моей сокурсницы по университету Нади Романовой. Незадолго до ареста, просчитав, что Надя недавно вышла замуж, к кружку отношения не имела и вроде бы была вне зоны риска, я отнес ей часть своего архива самиздата. Чекисты, действительно, не пришли к ней в первую волну обысков. Однако каким-то образом пронюхали про архив, так что на обыске у Романовой пропал и он. Сама Надя — дочь сельских учителей, выросшая в деревне, — имела очень простые представления о добре и зле. Не дала никаких инкриминирующих показаний — что сильно взбесило чекистов, тут же прикрывших ей возможность далее работать в школе.
Мама рассказала о заключении Института Сербского. Там Печерникова, Ландау & Со выставили классический «диссидентский» диагноз — вялотекущая шизофрения. Симптомами были указаны стандартные «эмоционально-волевые расстройства, склонность к резонерству и нарушения критических способностей».
Практическое значение в заключении Сербского имело только одно: «в силу особой социальной опасности нуждается в направлении на принудительное лечение в психиатрическую больницу специального типа». Похоже, что креативные способности экспертов к этому моменту уже иссякли, так что «особую социальную опасность» они вообще не стали обосновывать никак.
Правила «кто девушку поит, тот ее и танцует» никто не отменял и на государственном уровне. Беда заключалась лишь в том, что чекисты и психиатры танцевали свое романтическое танго, а в психиатрическую тюрьму должен был ехать я.
Мы обсудили вопрос о приглашении адвоката. Мама предлагала Виктора Тершукова — он был адвокатом Янина, и Валера отзывался о нем хорошо. Однако роль адвоката в политическом процессе была столь же бессмысленной, как и в королевстве Червонной Королевы в «Алисе»: вердикт был все равно вынесен до суда. Тем не менее я настаивал на приглашении Нинели Нимиринской, защищавшей Славу Бебко. Само участие «диссидентского» адвоката давало сигнал КГБ и судье, что дело приобретет огласку и за границей, и только это могло повлиять на принятие окончательного решения.
Мама пообещала связаться с Нимиринской — однако по тому, каким тоном это было сказано, я понял, что она этого не сделает. Позднее уже Любаня нашептала, что Соколов «настоятельно рекомендовал» маме не приглашать иногороднего адвоката, пригрозив, что в таком случае ей «надо приготовиться к худшему исходу дела». Мама к нему прислушалась — потому дело «худшим исходом» и закончилось.
Разговор, клеился плохо, был полон недомолвок и пустой болтовни. О чем-то я сам не хотел рассказывать, чтобы никого не пугать: о голодовках, драках, сидении в челябинском «шкафу».
Свидание закончилось, мы обменялись воздушными поцелуями через стекло. В камере я бродил от двери к стене до самого отбоя, как в дни после ареста — свидание произвело примерно такой же шок.
Приятной стороной была передача: летняя одежда и продукты, большей частью фрукты и ягоды с нашей дачи — яблоки, смородина, вишня. В другой тюрьме все это к передаче было бы запрещено — но не в Сызрани, где царил бар дачный дух laissez-faire.
Среди продуктов я заметил и те, которые нельзя было купить в советских магазинах. Они явно были переданы Фондом помощи политзаключенным: финское масло, шоколад, витаминные порошки, наконец, сигареты Camel без фильтра. Сокамерники, скурив по паре сигарет, забраковали их как «недостаточно крепкие» и вернулись к махорке — чем продлили мне удовольствие. Все-таки время существовало — Якир в той же сызранской тюрьме Camel не курил, это точно.
Еще в передаче были свежие газеты и журналы — от «Огонька» до толстых литературных.
Пресса вызвала противоречивые реакции. С одной стороны, она как бы возвращала меня в прежнее бытие с его системой ценностей, а с другой — четко упиралась в несовместимость этой системы координат с той, которая существовала в тюрьме.
«Выше знамя социалистического соревнования!» — призывал заголовок в газете, и было хорошо, что никакого знамени в камере не было, и призывы обращены к каким-то другим людям. В то же время, когда в рецензии на фильм или книгу говорилось, что они «показывают сложные нравственные дилеммы, стоящие перед нашим современником», все это воспринималось как суетная мелочь.
Откуда-то появлялась злость. Это была вариация неприятного экзистенциального чувства, знакомого каждому человеку, задумавшемуся о смерти. Тяжко думать, что ничего не изменится в мире, откуда ты уйдешь. Именно так это выглядело из тюрьмы. Ты думал о пайке, о том, как отбиться от