Обвинителем был человек знакомый. Им стал тот самый Коростелев, который допрашивал меня по делу Славы Бебко. Думаю, он получил свое удовольствие, взяв реванш за все мои неправдоподобные «не знаю», «не слышал», «не видел», из которых те показания и состояли. В аудитории было много знакомых, но, конечно же, присутствовал и КГБ в лице трех офицеров в «униформе» — импортных костюмах, галстуках и с папочками в руках, куда они записывали заметки по процессу и поведению публики.
Присутствовала — явно по приглашению КГБ — корреспондентка местной газеты. Она сидела, ничуть не шифруясь, рядом с чекистами и разговаривала с ними с тем подобострастным видом, с каким обычно обращаются к начальству. Однако освещение процесса в прессе не появилось — возможно, в КГБ сочли его итоги недостаточно показательными.
Коростелев, уткнувшись красным носом алкоголика в обвинительное заключение, прочитал его быстро и невнятно. Выступая, Коростелев покачивался и держался за стол, остальное время сидел молча, подперев голову руками, и почти не вмешивался в ход процесса — большую часть работы за него делал сам судья. Судье Митину — с которым так никогда не удалось познакомиться[58]
, пришлось поработать за двоих.Митин с ходу отвел ходатайство Тершукова о вызове меня в суд. Точно так же произошло и с другим ходатайством — о допросе психиатра Геннадия Носачева в качестве «специалиста».
Советское уголовное право не позволяло проводить независимую экспертизу. В то же время в нем оставалась лазейка для выступления «специалиста», чье мнение, теоретически, могло иметь значение для суда. Участвовать в процессе Носачева уговорили родители, он все-таки был давним другом семьи.
Носачев действительно имел полное право выступать в качестве «специалиста»: он был моим лечащим врачом во время принудительной госпитализации весной 1979 года.
Со стороны Носачева это был очень смелый шаг. Выступать на стороне защиты в политическом процессе в глазах КГБ было преступлением и могло повлечь за собой карательные меры — начиная с того, что Носачеву могли запретить преподавать в мединституте. Тем не менее Носачев легко согласился, это был классический русский интеллигент, который хотя и жил вне политики, но разницу между правильным и неправильным понимал хорошо.
К сожалению — или к счастью для Носачева, — суд отказался его слушать. Процесс так и развивался по сценарию, написанному Кафкой, — следуя ему, надо было еще постараться, чтобы доказательства защиты были заслушаны в суде.
Вслед за этим начался допрос свидетелей. Главных свидетелей было двое — Зубахин и Константинов. Зубахин давал показания так же, как на очной ставке — глядя в пол и очень тихо. Он повторил суду все, что я уже слышал. Я дал ему прочитать «Феномен» (распространение), и автором рукописи был достоверно тоже я (изготовление).
В отличие от Бориса, говорившего пусть криминальную, но правду, Константинов врал напропалую. Он как бы забыл, что недавно отказался от своих показаний на следствии, и повторил их слово в слово.
По этим показаниям, которые были с начала и до конца враньем, я тоже давал ему «Феномен», который «произвел на него впечатление антисоветской книги». Далее Константинов добавил несколько нелестных эпитетов по поводу текста, явно подсказанных ему заранее в КГБ. Тершуков спросил свидетеля с иронией, зачем же он читал «Феномен», если рукопись ему не понравилась. Константинов замялся:
— Ну, в то время я тоже разделял эти взгляды…
Это было записано в определение суда как доказательство вредного политического влияния подсудимого на окружающих.
Показания Константинова выявили интересный эпизод. Мне инкриминировалось распространение двух текстов, назначенных «клеветническими», несмотря на то, что написаны они были еще до Второй мировой войны. Это были письма Сталину от невозвращенца Федора Раскольникова и широко известное ныне письмо Михаила Булгакова[59]
. Странно было сознавать, что Сталин не тронул Булгакова и пальцем — наоборот, после письма Булгаков получил работу во МХАТе. Сидеть за Булгакова пришлось при Брежневе почему-то мне.Оба письма я давал читать Зубахину, но Константинов их нагло у него украл — так что когда милиция и чекисты приехали на остров, где жил Зубахин, то передал бумаги прямо им в руки. В определении суда как-то невнятно упоминалось, что оба текста, переданные мною Зубахину, каким-то образом «оказались впоследствии у Константинова».
Полным сюрпризом стало явление в суд человека, которого я видел раз в жизни и которого вообще никто не просил там появляться. Допросили его только после ходатайства Коростелева. Это был отец Ольги Мухиной — отставной военный майор, имевший серьезный конфликт с дочерью из-за того, что она отказалась давать показания. По сути дела Мухин ничего рассказать не мог, однако начал объяснять свои претензии к дочери, пускаясь в не совсем публичные детали семейного конфликта.