Но делегаты ООН, которые теперь рассаживались по местам, знали, кем я была с десяток лет назад. Они-то жаждали кровавых подробностей. Я не очень понимала, что им рассказывать. Перед этой встречей я допоздна сидела и думала, о чем мне говорить, попыталась набросать какой-то план, но даже столько лет спустя я так и не придумала, как осмыслить случившееся. В первый ряд на той стороне комнаты притащились двое черных ребят и, ссутулившись, сели. Африка, подумала я. Потерянные дети или, может, дети-солдаты ОРФ[6]
. Интересно, подумала я, их тоже Шэрон завербовала или они – чей-то еще проект?Шэрон встала и начала произносить вступительную речь, пока на экране проектора большими красными буквами мигала надпись «Нет сигнала». Я смотрела, как стажер возится с проводками. После второй перезагрузки наконец отобразились слайды презентации – под рисованным трехмерным заголовком «Дети в боевых действиях».
– И первый наш докладчик – Ана Юрич, – представила меня Шэрон. – Одна из выживших в гражданской войне в Югославии.
На слайде были представлены две карты Югославии – до и после, с цветовой разметкой последующего передела.
– В возрасте десяти лет она также приняла участие в повстанческих боевых налетах на сербские вооруженные формирования.
По столам пронесся приглушенный шепот.
– Но тут я лучше передам слово ей самой, – сказала Шэрон, и я поняла, что теперь мой черед.
По комнате прокатилась робкая волна аплодисментов, и на место Шэрон вышла я. Спереди зал показался мне куда больше. Я достала из кармана карточки с подсказками, но прописанные там ключевые пункты вдруг утратили всякий смысл. Я откашлялась, и кашель эхом отозвался по всему кабинету. Мне вдруг вспомнился один случай с отцом. Я нервничала перед сольным номером на рождественском концерте в третьем классе.
«А ты погромче пой, – посоветовал он. – Если петь громко, то все подумают, что так и надо».
– Меня зовут Ана, – начала я. – Мне двадцать, я учусь на третьем курсе в Нью-Йоркском университете, изучаю литературу.
Было время, когда я боялась этих кабинетов, и высокопоставленных лиц, и свойственной им чопорной манеры говорить, но сейчас это скорее утомляло, нежели пугало. Я выросла из этих страхов, как из детской одежды, и когда первичный адреналин улетучился, голос сразу выровнялся.
– В Хорватии нет никаких детей-солдат, – заявила я, и тут как раз переключили слайд: парочка девочек-подростков щеголяют в камуфляже с обшарпанными штурмовыми винтовками. – Есть только дети с оружием.
Разница исключительно в словах и в этом смысле полная брехня, но, точно как на парах в университете, аудитория ловила каждое слово.
Я не знала девочек с фотографии, но на их месте запросто могла быть я. Застрявшая в пропасти между детством и пубертатом – кожа еще гладкая, но фигура из-за резкого скачка роста уже долговязая. Обе держали на груди по Калашникову. Девочка повыше ростом обняла за плечи ту, что пониже, вполне возможно, они были сестрами. Обе неуверенно улыбались на камеру, словно из другой жизни вспомнили, что на фотографиях люди обычно улыбаются.
Кто же их снимал, гадала я, продолжая доклад и рассказывая, как мы ехали домой, как убили родителей, о деревушке, куда я попала потом. Уж точно не местные, они бы не сочли это зрелище столь примечательным, чтобы удостоить его фотографии. Но и для падких на чужое горе туристов еще рановато – эти объявятся, только когда минует опасность. Видимо, не обошлось без журналистов – особой породы людей, которых я до сих пор не могла раскусить. Чужаки, которые считают себя выше всех и вся, а потом, встречая окровавленных детей, отстраняются и прикрываются камерой.
– Мы не выбирали, воевать или нет, – говорила я. – Просто иначе нам было не выжить. Все это – тоже наша родина.
На слайдах девочки казались будто не от мира сего – как дикие животные, схваченные на сафари, – но мы на деле не такая уж диковинка. Вспоминая собственную винтовку, я представляю не фактическую огневую мощь, а тяжесть, как я взваливала ее на свой хлипкий костяк. Как лямка натирала плечо. И как ритмичная отдача механизма чуть ли не щекотала живот, если я стреляла от бедра.
В отличие от детишек из Сьерра-Леоне, которые тоже вели свою войну в тот год, хоть и на другом континенте, нас не похищали, не пичкали наркотиками до бессознательности, чтобы мы могли убивать, хотя с тех пор, как все кончилось, я иногда жалела, что вину свалить не на что. Никто не отдавал нам приказов, мы стреляли по солдатам ЮНА из выбитых окон по собственной воле, а потом спокойно резались в карты и бегали наперегонки. И хотя я научилась вытеснять оружие из будничных мыслей, разговоры о нем всколыхнули во мне кое-что, чего я от себя не ожидала, – тоску. Как бы ни было противно оружие сидевшей передо мной блеклой публике, для многих из нас оно стало синонимом юности, с тем же налетом ностальгии, которая окрашивает детство любого. Но я знала, что, как ни крути, я не смогу словами объяснить, почему мне спокойней с винтовками, чем в любом нью-йоркском небоскребе.