Когда Хеймитч говорит ей о том, что они едут домой (дом — какое-то очень знакомое слово, но девушка не помнит точного его значения), эта мысль обретает еще одно подтверждение.
Вся жизнь Китнисс Эвердин идет по плану.
По чьему-то чужому плану.
…
После прочтения Китнисс осторожно закрывает дневник Прим. В доме тихо — все спят в своих постелях или делают вид, что спят. Дом с призраками остается верен себе; тишину, даже такую прозрачную, как сейчас, нет-нет, но нарушают какие-то шорохи и скрипы. Китнисс вслушивается и в тишину, и в смесь до боли знакомых звуков. Оставшуюся ночь, она знает, что ей придется провести без сна, стараясь не срываться в истерику, которая будто бы должна быть рядом, но еще не лишает рассудка. Внутри Китнисс тоже тишина, нарушаемая только обычными процессами — движением воздуха в легких, шумом крови, биением сердца, которое — должно быть, чудом — не разлетелось на куски.
Китнисс собирает жизнь своей младшей сестры, как паззл. Теперь она точно знает, как много в той жизни белых пятен, пятен, о существовании которых Китнисс даже не догадывалась. Но теперь у нее есть и те фрагменты, которых не было; те фрагменты, которые сдавливают грудную клетку до треска ребер, но не убивают медленно и болезненно.
Китнисс многого не знала о своей сестре.
Пока Эвердин даже не подозревает, как жить с этими новыми знаниями о своей мертвой сестре.
А еще Китнисс не уверена, что кто-то сможет ей подсказать, как жить дальше.
На рассвете девушка сдается и выходит на улицу.
Холодно. Воздух все еще — ей, разумеется, только кажется, — пропитан пеплом и запахом горевшей заживо плоти. От этого запаха почти тошнит, но Эвердин сдерживается, дышит, считает до десяти. Ее уже учили начинать с простого.
Ее зовут Китнисс Эвердин. Она родилась в двенадцатом дистрикте. Она жила в двенадцатом дистрикте вместе с матерью и младшей сестрой. Ее младшую сестру звали Примроуз Эвердин. Примроуз Эвердин любила Пита Мелларка.
Бывшая сойка-пересмешница смотрит на примулы, которые посадил Пит и хочет уничтожить каждый цветок по отдельности. От этого желания — необоснованного, неразумного, даже сумасшедшего, — сводит скулы. Китнисс сжимает кулаки, ногти впиваются в ладони, но недостаточно сильно.
Весь мир для нее окрашен не в черно-белый, а в черно-красный — кровь и пепел, пепел и кровь.
Пит Мелларк застывает за ее спиной буквально на долю мгновения; наверное, он тоже считает до десяти, перед тем, как сделать очередной шаг.
— Я не хочу говорить с тобой, — выпаливает Китнисс, желая предугадать любые его слова.
Пит смотрит внимательно — секунда, другая — и пожимает плечом, признавая за ней это право. И проходит вперед, к своему бывшему дому, не бывавшему его домом, но ставшему домом для кого-то еще.
— Зачем ты только вернулся? — спрашивает Китнисс его сгорбленную спину. Пит чуть оборачивается, не глядя на нее, но, определенно, видя ее краем глаза. И молчит. — Переродок в тебе хотел сделать мне больно? — продолжает Китнисс, хотя очень хочет остановиться. — У него получилось. У тебя получилось, Пит. Мне больно.
Мелларк — когда в последний раз она, пусть мысленно, называла его мальчиком с хлебом? — продолжает идти дальше. Китнисс впервые обращает внимание на то, как сильно он хромает.
— Мне больно, — повторяет она, повышая голос, чтобы быть услышанной. — Я убила свою сестру.
Пит останавливается, сначала замедляя шаг. Китнисс хотелось бы разреветься, как маленькой девочке, которая спустя столько лет своей плодотворной — смертельные ягоды, уничтоженные дистрикты, кровавая революция — жизни узнала о том, какая же она, в самом деле, самовлюбленная эгоистка.
Прим не должна была умереть. Прим должна была спасать людей, как и мечтала. А вот Китнисс, всегда спасавшая только свою сестру и себя, должна была сгореть под градом бомб, присланных теми, кто был в рядах хороших парней и просто хотел ускорить победу добра над злом, пролив немного больше крови, чем было нужно.
Между тем капитолийский переродок с лицом мальчика с хлебом смотрит на нее — не искоса, не краем глаза, а прямо, пристально.
— Ты не виновата в смерти своей сестры, Китнисс. Мы все виноваты в ее смерти, каждый по чуть-чуть. Но, если тебе хочется взвалить на себя вину, ответственность, наказание — никто из виновных не будет мешать, поверь. Особенно мешать тебе не будет Плутарх, который знал больше всех нас вместе взятых и все равно сделал это с Прим.
Ему даже не приходится повышать свой голос — Китнисс слышит его слова так же хорошо, как если бы он стоял рядом.
— А еще, Китнисс, — здесь Мелларк делает паузу, но Китнисс не успевает воспользоваться этим и заставить его замолчать, — Прим не хотела бы для тебя такой жизни.