— Почему, почему... Вот царцаха. Он вредный. Все его знают, все его видят. А есть такой сорт царцаха, который потихоньку ходит, себя другом показывает. Такой царцаха и сейчас еще много есть, а когда я с каторги пришел, еще больше был, и большевиком назывался такой царцаха. Только я тогда много не понимал, а думал, что все большевики — это царцаха., и воевал против них вместе с казаками и белогвардейцами. Когда гражданский война кончался, объявление делали: кто оружие сдаст, того прощать будут. Я сразу сдаваться пошел. Только никто меня не прощал... Был у нас во время гражданской войны Саранг, бандит большой. Куда он девался, не знал я, и вот сдаваться прихожу, Саранг меня встречает и оружие мой берет. Эге, думал я, это хорошо! Раз Саранга прощали и работа важного ему давали, значит мне тоже плохо не будет. А меня стрелять хотели, еле живой я остался. И шибко злой я стал тогда. Один только слово «большевик» мне скажи, я уже за наган хватался. Потом слушаю — говорят, Ибель Сарамбаев живой, прощали его, живет хорошо. Сейчас председатель аймака он в Харгункинах. Он тоже у генерала Улагая был. Удивился я — почему его прощали, а меня убивать хотели? Узнал я этот дело. Этот самый Саранг никому про себя ничего не оказал, кто он раньше был, а когда меня встречал, очень боялся, что я его выдавать буду. Потом, когда я сдавался, меня на расстрел таскал. Не мог я терпеть, что Саранг живой. Зарезал его два года назад. С тех пор часто думал я, что ошибся—настоящий большевик неплохой, и много людей я зря кончал. Теперь только когда гонют меня или прямой опасность есть, стреляю. Уже в этот год я никого не убил и убивать не хочу... Помнишь, ты в кибитке со мной араки пил? Тогда туда большой мужчина приехал. Ты уезжал, он долго оставался, голову свою высоко держал, большевиком себя показывал. Не хотел я, чтобы кто-то еще, как Озун, ошибался. Но не убил я его, а верхом на него садился и бил его крепко нагайкой.— Озун замолк и вдруг, улыбнувшись куда-то в пространство, полез за пазуху и вытащил небольшой сверток,— Нынче весной я чай пил в одном кибитке. Приехал туда милиционер молодой. Пугался я сразу. Думал — сейчас за ним отряд придет, стрелять его, наверное, надо и бежать скорей. Смотрю, никого больше нет, а милиционер всем «менд» сказал, мне руку дает, рядом пить чай садится и новости всякий рассказывает. Очень интересный милиционер. Сказал он потом хозяину — кочевать больше не надо, всегда на одном месте жить. «Ты, наверное, крепко с урусами дружишь,— я сказал,— забыл ты разве, что
калмыки всегда кочевали? Зачем всегда на одном месте стоять? у калмыков свой закон, у урусов свой. Это помнить всегда надо», д милиционер говорит: «Не так это. Калмык и русский человек— одинаковый человек. Только русский человек ему теперь всегда помогает. Правда у всех народов одна, только дорога к нему у одного народа длинный и трудный, у другого короткий и легкий». Перестал я его тогда бояться и даже спрашивал так про себя: «Как ты один на степь едешь и Озуна не боишься? Если он тебя встречает, обязательно убивает, потому что наган у тебя есть и милицейский форма ты надел». А милиционер ответил: «Если так случится, плохо мне будет, а еще хуже для Озуна. Слышал я, он умный человек, и никак не понимаю, почему он против советской власти ходит. Наверное, не знает Озун, что такое советская власть, а знал бы, никогда оружие не поднимал на него». Тогда я спросил: «А если бы ты Озуна встречал, убивал бы? У Озуна, может, свой правда тоже есть». А он так говорит: «Озун всем жить мешает, потому он умирать должен». Очень мне тогда обидно было, и хотел я его застрелить... А он на меня как на друга смотрел и вдруг мне... вот это дает.— Озун развернул сверток и показал Ксении небольшой кусок розового мыла, понюхал его, улыбнулся, бережно завернул в тряпицу и положил за пазуху.— Правду он мне сказал тогда. Много я плохих дел сделал. И плохо мне, что я это понял. Лучше бы, как он,— Озун указал на кишевшую вокруг саранчу.
Он помолчал.
— Калмыцкая пословица есть: «Делатель должен кушать дело свой». За все, что я сделал, мне или расстрел, или каторга до самой смерти. Жил я на свете пятьдесят лет и половина на каторге сидел. Хватит. Душа больше не терпит тюрьма. Лучше я еще три дня буду в степи, чем. до самой смерти в тюрьме. Охота за мной сейчас очень большой, это я тоже знаю. Вот смотри,— Озун показал ей небольшой шрам на левой руке,— первый раз за пятьдесят лет меня пуля шальной оцарапал. Я раньше песню пел — огонь, вода меня не возьмет. Теперь вижу: врет мой песня. Смерть рядом сейчас ходит. Сам я хочу умирать и сразу... Я твой лекарство сейчас кушать не буду. Жить буду, пока не поймают. Когда поймают, бояться не буду — сразу глотаю его, и нет Озуна. Я все тебе сказал.
— Ты можешь умереть и без лекарства. У тебя есть оружие.