Мэтт взял на себя роль моего секретаря. Он отвечал на все звонки, как от друзей, так и на деловые, и всем повторял, что я не готова разговаривать. Я не общалась с родителями, но он утверждал, что это к лучшему, ведь они только расстроятся еще больше, если увидят меня в таком состоянии. Я не могла с ним не согласиться. Шли недели, а они все равно не имели ни малейшего понятия о том, в каком аду я жила. Теперь, когда я рассказываю об этом маме, она говорит:
— Жаль, что ты тогда не рассказала.
А я отвечаю:
— Мне тоже.
Ну и что, что она расстроилась бы? Такова участь матерей — расстраиваться и утешать. Когда мы говорим об этом теперь, мы обе расстраиваемся, хоть и поздновато. Но для нас обеих это к лучшему.
Мэтт странным образом поощрял мои дурные наклонности. Например, держаться на расстоянии от близких людей. Когда я, наконец, находила в себе силы поговорить с друзьями, они начинали умолять меня вернуться в Лондон к людям и местам, любимым когда-то. Один вообще считал, что нельзя жить отшельницей в Манчестере и зависеть от человека, которого уже пыталась бросить. У этого друга было трое дочерей, и все они были немногим младше меня.
— Тебе нужно быть с теми, кого ты давно знаешь, — говорил он. — С теми, кому можешь доверять.
Но я не послушалась его. Мэтт был мне нужен, хоть я и знала, что когда-нибудь от него уйду. Именно он пережил со мной все это, он был частью той жизни, которую у меня отняли. Да, господи, он последним держал в руках мою скрипку! Это была связь, которую я просто не могла порвать. Тот вечер в привокзальном кафе обеспечил Мэтту место в мире, где он был моей опорой.
Неудивительно, что Мэтт, которого очень тревожила перспектива моего ухода, делал все, чтобы меня отговорить. Если уходить, то только с ним, пусть даже ненадолго. Кто знает, что произойдет и что может прийти мне в голову, если его не будет рядом? А еще он боялся, что, если я уйду, весь огонь прессы обрушится на него одного. И мне трудно было винить его за это.
Я все чаще и чаще позволяла ему руководить мной. Я должна была согласовывать с ним каждый свой шаг, и он был только рад взять управление на себя. Однажды я приготовила себе обед, а он приготовил его заново, потому что, как оказалось, я все сделала неправильно. Сама того не замечая, я опять вернулась на Юстонский вокзал, и мне опять говорили, как надо сидеть. Сейчас, записав эту фразу, я вспомнила детство и семейные правила поведения за столом. И вот прошло двадцать пять лет, а мне снова указывали, кто должен готовить, а кто есть. Вечный контроль.
Иногда он пытался задобрить меня, вытащить на какие-то увеселительные мероприятия, чтобы я развеялась. Это в дни, когда его не возмущало, что я вообще куда-то собралась. В конце концов я запиралась от него в свободной спальне, просто чтобы спрятаться от шума. Казалось, что Мэтт поселился у меня в голове, и трудно было понять, где заканчиваются мои мысли и начинаются его. Однажды я возвращалась домой в очень подавленном настроении, поднималась по винтовой лестнице в фойе. Все было тихо и спокойно, как вдруг из темноты с криком «Бу!» выскочила какая-то фигура. Меня схватили. Это Мэтт хотел меня разыграть. Я подумала, что на меня напали. Я и сейчас так думаю.
Он читал меня как открытую книгу и постоянно повторял, что очень важно соблюдать приличия, дескать, это ведь так важно для корейской культуры. У него и до меня были кореянки. Он знал наш менталитет и ценности, знал, что сказать и как сказать. В течение всего того жуткого периода я изо всех сил старалась скрыть истинное положение вещей, чтобы люди не знали о том, как мне плохо. Я могла целыми днями или даже неделями не вставать с постели, но, если у меня была запланирована встреча, например, со страховым агентом из Лондона, я должна была собрать все силы и волю в кулак и выйти за дверь во всеоружии и с непроницаемым выражением лица.
Но я ведь была не только кореянкой, но и англичанкой тоже, и то, что я так долго старалась «держать лицо», в итоге сказалось на мне. Это увеличило разрыв между моей жизнью в четырех стенах и моей жизнью за пределами квартиры. Больше всего я хотела вернуть себе душевное равновесие, но понятия не имела, как это сделать. Я просто хотела, чтобы меня оставили в покое и дали побыть наедине со своими мыслями.
Ноябрь, декабрь, январь — бесконечные месяцы пустоты. Чем я занималась? О чем думала? Кем была эта Мин, живущая в пустой оболочке тела? Это была не та, прежняя я, и не та, которая пишет сейчас эти строки, но все же кто-то во мне обитал. До него можно было дотронуться, к нему можно было обратиться и услышать его ответ, но очень трудно сказать, кем он сам себя считал.
Beare’s одолжили мне скрипку Бергонци. Я открыла футляр, мельком взглянула на нее и снова закрыла. Я не подходила к ней несколько недель, потому что не могла на нее смотреть. Просто не могла. Футляр лежал на стуле, точно маленький гробик, создавая полное ощущение, что у нас в доме умер ребенок, и я должна была сторожить тело. Я и в самом деле жила рядом с чем-то давно умершим.