Пиджак налег подушкой на лицо Димса и почувствовал, что тот теперь отчаянно старается; Димс изгибал спину, пытаясь выжить. Но Пиджак не отпускал, нажимал еще сильнее, чем раньше; продолжал говорить:
– Но, с другой стороны, не могу по справедливости сказать, что если бы цветной получил власть, то не стал бы таким же, как белый.
Теперь он чувствовал, что трепыхание Димса стало бешеным, лепет под куклой-подушкой напоминал кошачье мяуканье, долгое «га-га», будто удушенное блеянье козы, а затем неистовые кувыркания Димса замедлились и голос ослаб, но Пиджак все продолжал давить и спокойно рассказывать:
– Видишь ли, Димс, в те времена все уже было предрешено за тебя. Оставалось подчиняться. Хоть ты даже не знал, что подчиняешься. Даже не знал, что бывает как-то иначе. Ни о чем не задумывался. Тебя как в колею ставили. Даже в голову не придет поступать не так, как велят. Я никогда не спрашивал, почему что-то делаю или не делаю. Просто делал как велят. И когда папаша поступал со мной так, я не видел в этом дурного. Значит, так в мире заведено.
Сопротивление Димса затихло. Он сдался.
Пиджак отпустил подушку, и Димс втянул воздух в легкие с таким звуком, будто заводится машина: долгое громкое тарахтенье, а потом несколько захлебывающихся вздохов. Димс, едва ли в сознании, пытался отвернуться, но не мог, потому что Пиджак еще прижимал его голову одной могучей рукой, а из второй не выпускал куклу-подушку.
Потом все прошло, и Пиджак небрежно бросил куклу на пол, встал, убирая колено с правой руки Димса.
– Все понял? – спросил он.
Но Димс не понял. Он все еще хватал ртом воздух и силился остаться в сознании. Хотел дотянуться до кнопки вызова медсестры, но здоровая рука, правая, будто отмерзла после того, как ее раздавил Пиджак. В сломанной левой ревела боль. Шум в ушах напоминал визгливое жужжание. С огромным усилием он дернулся правой рукой к кнопке вызова, но Пиджак шлепнул по ней и внезапно схватил Димса за больничный халат – руками твердыми, жилистыми после семи десятилетий прополки трав, копания канав, высадки саженцев, открывания бутылок, выдергивания унитазов, сжимания пассатижей, таскания стальных балок и погона мулов. Эти руки вскинули Димса в почти сидячее положение твердой, цепкой хваткой, как стальными клещами, да с такой силой, что он взвизгнул, и теперь Димс увидел Пиджака в каких-то сантиметрах от своего лица. И здесь, вплотную, разглядел в лице старика то же, что почувствовал в потемках гавани, когда старик тащил его к жизни: силу, любовь, упорство, умиротворенность, терпение, и на сей раз – что-то новое, чего он никогда не видел за все годы знакомства со старым Пиджаком, пьяным разгильдяем из Коз-Хаусес: всеохватную, неудержимую ярость.
– Теперь я понял, почему тогда хотел тебя убить, – сказал Пиджак. – Потому что твои родные выбрали для тебя неправедную жизнь. Я не хочу, чтобы ты закончил так же, как я или моя Хетти, утопившаяся с тоски. У меня уж пошли последние октябри жизни, мальчишка. Апрелей мне больше не светит. Так мне и надо, старому пьянице, – и тебе так и надо: умереть хорошим парнем, сильным, красивым и мозговитым, каким я тебя помню. Лучшим подающим в мире. Мальчишкой, способным пробить мячом путь на свободу из выгребной ямы, где нам приходится жить. Лучше помнить тебя таким, чем куском мусора, которым ты стал. Хорошая мечта. Старый пьяница вроде меня заслуживает такую мечту на излете своих дней. Потому что всю доброту в своей жизни я растратил так давно, что уже и забыл.
Он отпустил Димса и швырнул обратно на койку с такой силой, что его голова стукнулась об изголовье и Димс чуть снова не лишился сознания.
– Больше ко мне не подходи, – сказал Пиджак. – Подойдешь – умертвлю тебя на месте.
24. Сестра Пол
Марджори Дилэни, молодая ирландо-американка, работавшая на стойке в доме престарелых имени Брюстера в Бенсонхерсте, привыкла к разнообразию странных посетителей с дурацкими вопросами. Палитра из родителей, детей, родственников и старых друзей, заходивших в вестибюль, думая проникнуть в комнаты, а иногда и в карманы постоянных обитателей дома – престарелых, умирающих и без пяти минут мертвых, – варьировала от гангстеров до жалких нищих или бездомных детей. Марджори научилась относиться к этому с благодушием и немалой долей сострадания вопреки всему тому, на что насмотрелась. Но даже после трех лет на должности она оказалась не готова к престарелому черному джентльмену неприглядного вида, когда в тот день тот ворвался к ней в голубой форме нью-йоркского жилищного хозяйства.
На его лице застыла кривая усмешка. Казалось, он с трудом передвигал ноги. Обильно потел. Выглядел он, думала она, совершенно спятившим. Если бы не форма, она бы сразу попросила Мэла – охранника, который сидел возле двери и целыми днями либо читал «Дейли ньюс», либо дремал, – выставить старика восвояси. Но в жилхозяйстве работал ее дядя, и у него там были цветные друзья, так что она подпустила пришельца к стойке. Тот не торопился, сперва окинул взглядом вестибюль и, видимо, впечатлился.