Все просто. Твое настоящее мнимо. Быть звеном этой цепи, талоном с номером в очереди. Стоять на этом месте тебе приятно, жизнь на краю, на пределе ощутимого. Это не мешает банальностям, что составляют человеческую жизнь лоскутами паразитарных дискурсов, крутиться, высказываться — эксплуатировать подневольность твоего тела. Только здесь ты можешь вопрошать о любви. Здесь, на этом месте, ты можешь не сопротивляться словам, из которых соткан, которые лишь за счет сопротивления и держат тебя в призрачной целостности этой цепи. Оставшись здесь, только и можно сделать шаг — следующий! Поддаться всем своим обсессиям, когда они сами отрешаются от безжизненности твоего тела. Ты всегда хотел только любви, нестесненной и окончательной как смерть. Любви, не тешащей надеждой ни на какие пост скрипты, скрепы, встречу. Любви, где тратишь себя не достигая, — в предельном приближении твоей очереди. Любви с намеком, что тебя нет.
Итак, ты был человеком, чье прошлое неповторимо, — субъектом обсессивным, продуктом изъяна, нескончаемой невыскребаемостью, машиной порчи, самоанализирующей структурой. Впрочем, структура эта любила смотреть на небо. Так человек отводит взгляд. Это были редкие мгновения, которые удерживали тебя в этом теле. Это было твое «во что бы то ни стало». Искренне ненавидеть жизнь в мельчайших ее проявлениях, но оставаться из-за единственной возможности — отвести взгляд. Отвести взгляд, поднять голову, наблюдать стерильность неба. Прекрасный миг сей омрачался лишь мельканием птиц, этих хладнокровных Богов, надменно отбрасывающих тень на твое отчаянное бескрылье, не ведающих своего счастья и оттого еще более ненавистных. Но все же, пусть со скрипом и компромиссами, взгляд можно отвести всегда. Вот то минимальное, что способно было удержать человека от поступка, от шага за предел, от смерти. От смерти ты ждал только одного — остаться безмозглым взглядом, отвернувшимся к небесам. Конечно же, ты отдавал себе отчет, — порой ты мог выкинуть что-то вроде этого — отчет в том, что нет взгляда за пределом. С этой мыслью ты протянул несколько десятков лет, возможно, больше, чем можно было надеяться. После смерти тебя погрузили в холодную сырую землю, ибо иные люди не отдают себе отчета в кощунстве своих ритуалов, — шесть фунтов земли увековечили неразмыкаемость твоих век, чтобы больше никогда твой безжизненный взгляд не коснулся облаков. Никто уже не помнил твоего имени. Жизнь пропитала тебя, стерла твое тело для жизни иной. Жизни, которой не было. Как и тебя, сынок.
* * *