Здесь в шестом номере умерла Алиса. От любви, скажут. Не сверлится больше, не скребется в девятнадцатилетней тоске. Не откроется ей, что там на конечной станции. Она ушла, и тоска ушла — «уважаемые пассажиры, уходя, не забывайте свои вещи». А ты так и едешь дальше, — «осторожно, двери закрываются». Сидишь в своем вагоне и наблюдаешь — кто-то заходит, кто-то выходит.
Если я попытаюсь представить твое письмо, то меня там не будет, потому что мы совсем не друзья, и я никогда тебя не знал. Ни взгляда, ни тела. Только намеки. Намек на твое существование: на взгляд, на тело. Комбинации нот и слов. Символическое тело твое в нагрудном кармане солнечного моего сплетения как намек на прикосновение где-то между такой-то и такой-то строкой — намек на сердце, способное еще осиротеть. Словно всмотреться некто успел из вагона супротивного поезда, на лету в бездну смерти.
Нужно идти, пока точки в глазах не столь окончательны. Нести это отсутствие не в руках, не в сердце ли — в сплетении ключиц, реакции кишок. В смятении берез ли, лиственниц и лиц оступившихся прохожих, что озирались с подозрением и теряли почву под ногами и листья под ветвями. Сумрак и темень — не отделаться, не отнять от тела своего незавершенного — не завершить.
Письмо возможного сына
Ты умрешь прежде, чем ошибки в твоем ДНК будут совершены моим рождением. Это успокаивает. А моя мать? Что сказал бы я ей, когда б она существовала? «Я хочу упасть в твои объятия и рыдать, скулить, как раненая сука» — больше добавить нечего. Так трудно совладать с настоятельностью взирающей на меня бездны, с нашей неразличимостью. Где разница между дырой, которая породила меня, и той дырой в груди, что выедает изнутри, все склоняя провалиться в третью дыру, аналогичную первой. Невыскребаемость, что вынашиваю я в своей груди, подобна горизонту или внутренней вершине вулкана. И мне не нужны бы ни Олимпы, ни Аллахи — к чему вся эта титаническая монументальность? Моя архимедова скромность вопрошает о единственной точке опоры. Этой точкой была бы моя смерть. Вот только точка эта сквозная, как уста твои, как породившая меня черная дыра моей матери, обрекшая меня бегать, словно пес дворовый, слушать запахи пёзд, чтоб припасть, подчинясь гравитации, к запаху пахом — провалиться в очередную опору насквозь и обнаружить мир все таким же неперевернутым.
(Ты назовешь это как-то, дашь мне имя. Ты скажешь: это письмо возможного сына, — или что-то в этом роде. Я не возражаю, делай что хочешь, лишь бы ты не умножал мое существование, как завещал Ересиарх борхесовского Укбара. Хватает и того, что мне позволено швырять в тебя эти слова ex nihilo
8, чтоб ты подтер ими чревоугодие своих глаз. Возвращаясь сюда, упорствуя, я лишь скребусь ко дну бездны, выскребаю эти ошметки, мокроту своих внутренних тоннелей. Вот что принимает каждый жрец за молитву и художник за всякое искусство. Вот существование Человека, которому не нравится лишь та часть себя, которая есть и будет. Эта часть не любит прошлое, которое помнит, вещи, которые видит, и слова, которыми пользуется. Эта часть есть и будет в том смысле, что ее нет, и все же…)* * *