Совершенно верно. И Гоббс еще, Гоббс[102] – то, чего они не знают. Когда я вижу, что они не знают англосаксонской классики, своей собственной, я моментально ее включаю, сразу же перехожу совершенно свободно к теме глобальной культуры и начинаю: «Границы мне мешают… / Мне неловко / не знать Буэнос-Айреса, / Нью-Йорка…» В их системе американской есть элемент изоляционизма. И я учу их не быть провинциалами. Вы, говорю им, сами про себя говорите, что вы лидеры всего мира. Но нельзя же быть лидерами всего мира, не зная этого мира! Я их предостерегаю, я говорю им, что при всей непохожести Америки и СССР иногда я вижу, что вы во многом похожи с Советским Союзом.
Волков:
То есть в Союзе общение со всем миром не разрешалось – а здесь оно не поощряется, что ли…
Евтушенко:
Да, дескать, можно прожить без этого. И потом, американцы действительно мало сейчас видят мир, скукожилась их идея Корпуса мира[103].
Волков:
Я недавно разговаривал с американским чиновником, который начинал в Корпусе мира, и он считает, что сейчас это совершенно не похоже на то, что было пятьдесят-шестьдесят лет тому назад, когда всё начиналось.
Евтушенко:
Мое преподавание – это не просто пропаганда России. Это пропаганда Пушкина. Я им не любовь к нашей бюрократии преподаю, я сам им искренне говорю, как я не люблю нашу бюрократию – так же, как и их бюрократию не люблю. И они слушают меня и пишут такие вещи, которые меня потрясают.
У меня был недавно праздник просто. Мы проходили мои стихи, я им говорю: любое стихотворение выбирайте, – и один студент, араб, выбрал «Бабий Яр».
Волков:
Понимаю. И у меня на вашем месте был бы праздник.
Евтушенко:
Я прочитал его работу и так счастлив, что он написал это сам, я его не подталкивал. За семнадцать лет преподавания у меня это было первый раз! Девятнадцатилетний мальчик сказал, что их поколение должно наконец решить вопросвзаимоотношений Израиля и арабского мира. Старшее поколение не может решить этого, они уже привыкли настолько не верить друг другу, что это будет продолжаться бесконечно. Нужны совершенно новые подходы – и он прав. Вы не представляете, как я был счастлив, что это произошло в моем классе, в моей аудитории!
Волков:
Евгений Саныч, а моя реакция такая: я боюсь за жизнь этого человека.
Евтушенко:
Я это понимал и, когда цитировал его работу, не называл его имени… на всякий случай. Хотя он не боялся поставить свою фамилию, между прочим.
Волков:
В этом вы видите свою миссию здесь – расширять кругозор ваших подопечных, молодежи американской?
Евтушенко:
Да, потому что они не только американцы. Есть даже из Анголы, и арабы, и китайцы, и японцы. У меня был китаец, совершенно неожиданно приехавший и вовсе не собиравшийся, по-моему, оставаться. Неизвестно, конечно, что из него будет, но он написал замечательное эссе – редкий случай для китайского студента. Он написал очень трезвое эссе относительно того, что только сочетание свободы слова и свободы мысли, свободомыслие в конечном счете в соединении с экономикой могут дать то общество, которое будет действительно служить народу.
Волков:
Сейчас это еще не ортодоксальная мысль для Китая. И мне становится яснее, о чем вы разговариваете со своими американскими студентами.
Евтушенко:
Да, мы вместе разговариваем обо всем человечестве. Я с ними совершенно по-братски разговариваю! Я хочу понять, чего же мои студенты хотят от мира, каким хотят его видеть. И многие вещи мы чувствуем одинаково, и похожи они на меня в каком-то смысле.
Волков:
Юные евтушенки…Не в том смысле, что они будут обязательно стихи писать, а в том, что вы предлагаете им какую-то этическую модель, на которую они могли бы ориентироваться, которую они могут принимать или не принимать – это уже их личное дело.
Евтушенко:
В которую я сам верю. Только одно я им не позволяю, тут я борюсь за них.
Волков:
Списывать?
Евтушенко:
Нет-нет. Впадать в пессимизм. Я им говорю, что некоторое наличие здорового скепсиса желательно для человека, проникнутого романтизмом. Как для меня, например. У меня друзья более скептически настроены, чем я сам, мне этого не хватает. Вот в семье моей этого хватает, жена Маша скептик. Не циник, цинизма в ней нет нисколечко. Скепсис и цинизм – это разные вещи, и этой разнице я учу тоже. Я с ними разговариваю, я выволакиваю из них исповедальность, я учу их исповедальности, потому что кончают жизнь самоубийством те в основном, кто не обладает смелостью исповедальности. Я говорю: исповедальность, конечно, наказуема, над вами могут издевнуться, но зато она, исповедальность, компенсируется тем, что если вы сами рискнете открыться, то и перед вами кто-то откроется. И вы найдете таких же мыслящих людей, которые болеют тем же, чем и вы. Вы найдете самых близких друзей. Правда?
Волков:
Но это очень трудно, я знаю, как это трудно – открыться другому человеку.