Алексей мучительно пытался работать. Иногда ему удавалось, как он выражался, собрать мозги в кучку, но случалось, что он, как парализованный, сидел перед чистым листом бумаги и не мог придумать первую фразу. Когда в мозг не поступало достаточно крови, он не мог даже читать и весь день бродил как потерянный. Или, собравшись с силами, выходил в сад, ковырялся в земле, собирал валежник и разводил костер. Глядя на пламя, на взлетающие вверх искры, он делал вид, будто не замечает охранников.
От дома до Севастополя на машине можно было добраться за два часа, до Ялты – за час, но для того чтобы Кошенков нас туда отвез, требовалось разрешение из Москвы. Алексей, впрочем, не особенно и настаивал. Довольно того, говорил он, что товарищу Кошенкову приходится ездить для нас за продуктами. До моря было всего двести метров, но мы к нему не ходили, потому что обратно приходилось подниматься в гору, и этот подъем давался ему трудней, чем в Сорренто. Никаких зданий поблизости не было. Ближайший сосед жил километрах в двух от нас, но и он куда-то исчез. Иногда неожиданно объявлялись какие-нибудь местные комсомольцы или чекисты, и Алексей добросовестно разыгрывал из себя большого писателя-коммуниста, после чего часами сидел как побитый, не общаясь даже со мной.
Он плохо спал, ночью кашлял, в полусне срывал с себя кислородную маску и, забыв надеть ее, задыхался. Вообще-то, я спала в комнате по соседству, но, бывало, зайду к нему ночью и прикорну поблизости на ковре. Ковер мягкий, персидский, но когда Алексей замечал это, то скандалил, считая, что на полу спать жестко, и мы подолгу ругались с ним.
На его шестьдесят восьмой день рождения приехали Катерина Павловна, Тимоша, Крючков и писатель Всеволод Иванов – все поместились в одну машину. А Петр Павленко, как важный товарищ, приехал в отдельном автомобиле. Бабель рассказывал нам, как два года назад на Лубянке Павленко присутствовал на допросе Мандельштама. Он сам этим хвастал перед Ахматовой и Надеждой, женой Мандельштама. Как утверждал Павленко, Мандельштам во время допроса отвечал невпопад, порол ерунду и смешно поддергивал брюки, чтобы не свалились, потому что у него отобрали ремень. Когда Бабель рассказывал об этом, Алексей не реагировал. Мы тоже читали стихотворение Мандельштама, высмеивающее Сталина. Алексей даже не пытался спасти его, понимая, что только разъярит Хозяина и уменьшит шансы на то, чтобы спасти других.
Присутствие Павленко мы бы еще могли выдержать, если бы он не читал отрывки из готовящегося романа, в котором Советский Союз под мудрым руководством Сталина покоряет Японию. Алексей читку высидел, но при этом едва не свалился со стула. Меня ужасало, что он все еще пытается сдерживаться в присутствии всяческих негодяев. Самому ему бояться уже было нечего, он опасался за других. В таких случаях он говорил: помочь – не поможет, а навредить – может. После читки Павленко похвастался, что они с Эйзенштейном пишут сейчас сценарий для кинофильма об Александре Невском. В этот момент я увела Алексея в постель, а остальные продолжали вежливо слушать болтовню напившегося Павленко. На следующий день он спросил меня, кто из врачей Алексея – лучший, потому что он тоже болен туберкулезом. На что я искренне посоветовала ему крымский климат, который лучше всех докторов.
Мария Федоровна на день рождения не приехала, написала, что врачи опять уложили ее в больницу на сорок дней. Мы не знали, что с ней случилось, я спросила ее об этом в письме, но она не ответила. А недавно, когда мы встретились, она объяснила: суставы.
Сталин с Ягодой его не поздравили и уже полгода не отвечали ему на письма.
В тот год, 1936-й, в конце января “Правда” обрушилась на Шостаковича.
Никакой музыки Шостаковича до этого я не слышала, Алексей тоже мало о нем знал, но люди, ушам которых он доверял, утверждали, что это великий талант. Обычно таким рекомендациям Алексей верил, хотя потом часто разочаровывался. Таких людей он не задумываясь защищал, наверное потому, что его в свое время тоже провозгласили великим талантом, хотя это было не так.
Автором редакционной статьи мог быть Сталин, но мог быть и тот самый Заславский, что выступил с нападками на Алексея. Алексей сперва возмутился, но когда об этом заговорил Мальро, он отмолчался. Мальро считал недопустимым постороннее вмешательство в работу людей искусства, потому что настоящие произведения могут рождаться только в атмосфере свободы. А Шостаковича, говорил он, ценят на Западе, и эти нападки Советскому Союзу только вредят.
Кольцов рассказывал о большом возмущении в литературных и музыкальных кругах. Платонов говорил о всеобщем падении вкусов, о том, что, сколько бы ни издавали на Западе советских писателей, в них видят только экзотику, как если бы это были индусы или японцы, а качество никого не волнует.