— Эти девушки были в полном расцвете своей нормандской свежести и молодых романтических чувств; но, приученные к мужеству смертельно опасными событиями, каждодневно нависавшими над их головой, и пылавшие тем роялизмом, которого нет больше даже в вас, мужчинах, хотя вы так долго сражались и страдали во имя монархии, они не походили на то, чем были в их годы их матери и чем пребывают сегодня их дочери и внучки. Жизнь той эпохи, потрясения и опасности, угрожавшие всему, что они любили, облекли их трепетные сердца слоем бронзы. Взгляните, к примеру, на Сенту де Туфделис в ее покойном кресле. Сегодня, посули ей хоть целое царство, она не пересечет в полночь площадь Капуцинов, а если и сделает это, то не иначе как со смертным холодом в жилах. Так вот, она — верно, Сента? — вместе со мной в самую непогоду носила ночами на наш безлюдный дикий берег донесения состоящему на службе у короля шевалье Детушу, который, переодевшись рыбаком, в сколоченной на живую нитку лодчонке без паруса и руля отваживался переплывать из Франции в Англию через Ла-Манш, где каждую минуту можно ждать кораблекрушения, и проделывал это так же спокойно, как выпил бы стакан воды.
— Только в данном случае ему пришлось бы выпить целое море! — вмешался аббат, любивший, подобно принцу де Линю, весело поострить, даже когда острота граничила с глупостью.
— Это ведь было главной обязанностью шевалье Детуша, — продолжала м-ль де Перси, слишком разошедшаяся,
чтобы обратить внимание на вмешательство брата. — Хотя дворян, тайно посещавших замок Туфделис и совещавшихся там о военных действиях, отличала уравнивающая их всех отвага, среди них не было никого, кроме Детуша, чтобы вот так, словно рыба, в любой момент пуститься в плавание, потому что трудно было даже назвать лодкой ту дикарскую пирогу, которую он построил и в которой, проворный, словно щука, резал валы, прячась в промежутках меж ними и бросая вызов подзорным трубам капитанов, охранявших Ла-Манш и шаривших по нему взглядом с любой точки горизонта, с любой скалы. Вы не забыли, Сента, воробышек мой, тот туманный вечер, когда, перед отплытием шевалье вы со смехом вскочили в его хрупкую пирогу и чуть не опрокинули ее, хоть весили тогда не больше, чем пташка или цветок? Тем не менее в этой ореховой скорлупке он в самый отчаянный шторм перебирался с одного берега на другой, всегда готовый при необходимости вновь отправиться в путь, всегда поспевавший вовремя и точный, как король,[343] король морей! Спору нет, среди его соратников нашлись бы сердца, не менее, нежели он, способные рискнуть и на такое предприятие, не больше, нежели он, боявшиеся отдать свои трупы на съедение крабам и столь же равнодушные, как он, к мысли о том, какой смертью придется им умирать на службе короля и Франции, но, решись они подражать ему, ни один из них не поверил бы в успех и, конечно, не добился бы его. Для этого нужно было быть особым человеком, а не просто моряком или лоцманом! Нужно было быть таким, как этот юноша, который до гражданской войны видел море только издали и занимался только тем, что стрелял чаек вокруг отцовской усадьбы. Вот почему старые гранвильские матросы, охотники до всяких небылиц, как все моряки, узнав о полной опасностей жизни шевалье за полтора года, проведенные им чуть ли не целиком в море, утверждали, что он умел заговаривать волны, как о Бонапарте рассказывали, будто он заговорен от пуль и ядер.[344] Смелость шевалье их не удивляла — они знали толк в таких вещах. Но им необходимо было объяснить себе его везучесть одним из тех суеверий, что так свойственны морякам.